Вы здесь

    • You are here:
    • Главная > Субъект исторического действия: к вопросу о предмете новой локальной истории



Субъект исторического действия: к вопросу о предмете новой локальной истории

Начнем с констатации очевидного: в последние годы,
несомненно, растет интерес к краеведению, о чем свидетельствует введение
краеведения в практику преподавания в средней и высшей школе, открытие
кафедр краеведения, проведение разнообразных конференций, издание
многочисленной краеведческой литературы. Парадоксально выглядит на этом
фоне бурного расцвета краеведения конституирование новой локальной
истории. Но парадоксально – только на первый взгляд.



Продолжим констатацию очевидного: новая локальная история как «молодая»
научная дисциплина должна если не искать интеграции с краеведением (в
силу, казалось бы, опять очевидной и опять лишь на первый взгляд
близости предмета их интереса), то хотя бы самоидентифицироваться по
отношению к краеведению. Вспомним афоризм непопулярного ныне классика:
для того, чтобы объединиться, надо сначала размежеваться. В нашем случае
это означает, в первую очередь, определить специфический предмет новой
локальной истории в отличие от предмета краеведения. Естественно, что
мои построения носят гипотетический характер, если не определять этот
жанр как жанр интеллектуальной провокации.



Итак, для построения гипотезы о различиях предмета краеведения и новой
локальной истории важно особо подчеркнуть, что интерес к краеведению в
период его, краеведения, нового подъема в нашей стране в последние
десятилетия прошлого века активно поощряется государством. Индикатором
этого государственного интереса является введение краеведения в качестве
обязательной дисциплины в учебные планы средней школы, то есть в
структуру обязательного, предусмотренного для всех граждан данного
государства образования. Мне кажется, что историки-краеведы не уделяют
достаточного внимания этому феномену, как, впрочем, и вообще
саморефлексии своей дисциплины. А ведь именно социокультурная и
методологическая рефлексия отличает научное знание, как от обыденных
представлений массового сознания, так и от идеологических доктрин.
Предложу свою версию ответа на вопрос о причинах повышенного внимания
государства к краеведению. Подчеркну, на всякий случай, что вовсе не
настаиваю на ее истинности (поскольку на истинности версии настаивать
вообще невозможно), но для меня эта версия служит суще


202

ственной составляющей рабочей гипотезы о предмете новой локальной
истории. Мне уже приходилось сравнивать краеведение с «антикварной»
историей, по классификации Фридриха Ницше1.



Вкратце напомню, о чем шла речь. «Антикварная» история, по мнению Ницше,
«принадлежит тому, кто охраняет и почитает прошлое, кто с верностью и
любовью обращает свой взор туда, откуда он появился, где он стал тем,
что он есть». Такая история «вредна» тем, что «все мелкое, ограниченное,
подгнившее и устарелое приобретает свою особую, независимую ценность и
право на неприкосновенность вследствие того, что консервативная и
благочестивая душа антикварного человека как бы переселяется в эти вещи и
устраивается в них, как в уютном гнезде». Но для нас в данном случае
важна «польза», позитивная составляющая антикварной истории. Такая
история оказывает некоторую психологическую помощь индивидууму. «Но
наивысшую ценность имеет такой исторически-антикварный инстинкт
благоговения там, – пишет Ницше, – где он озаряет скромные, суровые и
даже убогие условия, в которых живет отдельный человек или народность,
светом простого, трогательного чувства удовлетворения и довольства...
Чем могла бы история лучше служить жизни, как не тем, что она
привязывает даже и менее избалованные судьбой поколения и народности к
их родине и родным обычаям, делает их более оседлыми и удерживает от
стремления искать счастья на чужбине..? По временам кажется даже, что
только упрямство и неразумие могут, как бы пригвождать отдельную
личность к этому обществу, к этой обстановке, к этому исполненному
лишений привычному существованию, но в действительности это –
спасительное и в высшей степени полезное с точки зрения интереса
общества неразумие...»2.



Если мы согласимся с Ницше и вслед за ним увидим пользу антикварной
истории/краеведения в воспитании привязанности к своей «малой родине»,
то мы сможем предположить, что краеведение заполняет время от времени
освобождаемое государственной идеологией в период ее кризисов «свято
место», которое как известно «пусто не бывает». Так с беспрецедентным
укреплением государственной идеологии в конце 1920-х-1930-х годах
краеведение стало не только не нужно, но и опасно, поскольку, как пелось
в одной из советских песен (правда, относящейся к гораздо более
позднему времени, но к той же идеологической ситуации): «Мой адрес не
дом и не улица, мой адрес – Советский Союз». Кризис идеологии (и шире
кризис государства) в период «застоя» принудил вновь обратиться к
краеведению, востребовав его несомненно мощный воспитательный потенциал.
Как можно заметить, предложенная версия объясняет интерес к
краеведению, но не объясняет причины порождения новой локальной истории.
Но для нас прин


203

ципиально важно было зафиксировать связь краеведения с
государственной идеологией, а следовательно и с «официальной»
историографией. Причем связь не прямую, а, если можно так сказать,
взаимокомпенсирующую.



В самое последнее время на фоне бурных обсуждений новых учебников по
истории (читай – попыток выработки государственной идеологии) раздаются
голоса о том, что надо бы преодолеть «государственный» подход к
историописанию, давать историю не как историю государства, или хотя бы
не только как историю государства. Такой призыв весьма притягателен, но
что-то не наблюдается удачных примеров его воплощения: как ни пишут
школьные и вузовские учебники, все история государства получается (прямо
как в том «бородатом» анекдоте – как ни соберу, все пулемет
получается). И хотя на фоне развития цивилизационных и
культурологических подходов в историческом знании стремление выйти за
пределы традиционной истории – истории государства вполне понятно, но,
наверное, стоит попытаться разобраться в причинах такой устойчивости
«государственной» истории. На протяжении последних трех столетий
преимущественное внимание историков к «погосударственной» истории
очевидно, и этот историографический факт нельзя расценивать ни как
случайный, ни как обусловленный «недоразвитостью» исторической мысли.
Вспомним совет Генриха Риккерта: «... при правильной постановке вопроса,
понять сущность истории отнюдь не труднее, чем познать характер других
наук... тот, кто хочет добиться ясного решения вопроса, прежде всего
руководствуется при этом всеми признанными трудами великих историков...
сначала следовало бы понять логическую структуру уже имеющихся
исторических наук... Необходимость руководствоваться трудами великих
историков до сих пор отвергается многими ввиду якобы ненаучности
последних...: то, что содержат в себе их произведения, говорят они, не
есть настоящая наука... Их не смущает то, что в действительности не
находится историков, удовлетворяющих их идеалу...[подчеркнуто мной –
М.Р.]»3. Конечно, можно попытаться возразить, что в случае советской
историографии мы не имеем дело с «великими», но это было бы, во-первых,
несправедливо и, во-вторых, не исторично. По-видимому, наблюдение
Риккерта можно экстраполировать на всю историографическую традицию. Так
почему же, как ни старайся, а все получается история государства?



Вспомним, за что критиковали философию истории Гегеля4. Конечно, много
за что, но в частности... Например, в конце XIX века Э. Бернгейм пишет,
что идея Канта, высказанная в его историософском эссе «Идея для всеобщей
истории с точки зрения всемирного гражданства»5, «... обусловила
миросозерцание всего идеалистического направления в философии истории,
до Гегеля включительно...» Кант поставил вопрос: «... как возмож


204

но, что, несмотря на видимую свободу волевых импульсов и действий
отдельных людей, в общем, все же, существует закономерный ход всемирной
истории?» – и ответ на него искал в концепции государства»6. И, возводя
построения Гегеля к концепции Канта, Бернгейм обвиняет его в том, что он
оставил народы, не участвовавшие в создании государства «вне истории».
Например, «некультурные народы Америки» по Гегелю не являются фазой
развития мирового духа»7. Бернгейм оспаривает это утверждение: «Для нас,
однако, не представляет никакого сомнения, что все эти народы и эпохи
принадлежат к области исторического исследования, следовательно, то
противоречие системы с конкретной исторической наукой, которое заметил и
оставил нерешенным осторожный Кант, возводится в данном случае в
принцип, и все несогласие с системой выбрасывается вон из конкретной
истории»8. Но задача Гегеля – понять современную ему историю как сторону
целого, что вполне понятно в контексте всей философской системы Гегеля,
одна из основополагающих идей которой – «ничто единичное не обладает
всей полнотой реальности». Именно поэтому «абсолютная идея...
приближается к осуществлению... в Прусском государстве», то есть там и
тогда, где и когда жил Гегель, и когда для него заканчивалась история,
как имеющая своим предметом уже реализованное прошлое человечества. И
именно поэтому Гегель не включает в свое построение все народы.
Рассматривая «географическую основу всемирной истории» (что было обычным
для глобальных построений, достаточно вспомнить трактат Гердера)
Гегель, пишет: «... прежде всего следует обратить внимание на те
естественные свойства стран, которые раз навсегда исключают их из
всемирно-исторического движения [выделено мной – М.Р.]: таких стран, в
которых развиваются всемирно-исторические народы, не может быть ни в
холодном, ни в жарком поясе.... В жарком и холодном поясах для человека
невозможны свободные движения, жар и холод являются здесь слишком
могущественными силами, чтобы дозволить духу создать мир для себя. Уже
Аристотель говорит: когда удовлетворены необходимые потребности, человек
стремится к всеобщему и к высшему. Но в жарком и холодном поясах
гнетущие потребности никогда не могут быть удовлетворены; человеку
постоянно приходится обращать внимание на природу, на палящие лучи
солнца и на сильную стужу. Поэтому истинной ареной для всемирной истории
и оказывается умеренный пояс, а именно его северная часть, так как в
ней земля имеет континентальный характер...»9.



Таким образом, Гегель делит все народы на две группы, сопоставляя их по
признаку создания государства. И только те народы, которые создают
государство, считает историческими.



Давайте здесь отвлечемся от рассмотрения построений Гегеля и попы


205

таемся ответить на вопрос: правомерно ли отказывать целым народам,
несомненно, создавшим высокую культуру (например, индейцам Америки), в
историчности? Обратимся к сформулированной спустя полтора века после
Гегеля концепции Ю.М. Лотмана, который подходит к той же проблеме
исторических и неисторических народов, но совершенно с иных позиций, чем
Гегель10. Начнем рассуждение с аксиомы: мы – внутри культуры, для
которой свойственен определенный (но не единственно возможный) тип
социальной памяти – казуальный по целеполаганию; письменный – по
механизму, и именно он может быть охарактеризован как исторический по
социальной функции. Этот тип памяти идентифицируем по механизму хранения
информации (письменность). Попытаемся обнаружить (представить) культуру
с иным типом памяти – соответственно, «бесписьменным». Это сделать
непросто, поскольку, как пишет Ю.М. Лотман: «Связь существования
развитой цивилизации... с существованием письменности представляется
настолько естественной, что альтернативные возможности отвергаются
априорно». Ю.М. Лотман обращается к феномену южноамериканских доинских
цивилизаций и выделяет в качестве основной (наиболее заметной с позиций
европейской культуры) характеристики – отсутствие письменности. Ю.М.
Лотман рассматривает письменность как механизм памяти, точнее как
механизм коллективной памяти. Лотман – для нас это принципиально важно –
устанавливает подобие индивидуальной и коллективной памяти: «Подобно
тому, как индивидуальное сознание обладает своими механизмами памяти,
коллективное сознание, обнаруживая потребность фиксировать нечто общее
для всего коллектива, создает механизмы коллективной памяти». Высокий
уровень этих бесписьменных культур общепризнан, что заставляет Лотмана
поставить вопрос: «... является ли письменность первой и, что самое
главное, единственно возможной формой коллективной памяти?» А ответ на
этот вопрос, считает ученый, «следует искать, исходя из представления о
том, что формы памяти производны от того, что считается подлежащим
запоминанию, а это последнее зависит от структуры и ориентации данной
цивилизации»11.



Далее логика рассуждений Лотмана такова:



1. «Привычное нам отношение к памяти подразумевает, что запоминанию
подлежат... исключительные события, т.е. события единичные...». Можно
добавить, что Френсис Йейтс в фундаментальной работе «Искусство памяти»
исследует именно такой, европейский тип памяти и начинает рассмотрение с
мнемонической техники римских риториков, использующей мнемонические
«места и образы», и основанной на запечатлении в памяти «ряда мест»12.



2. Нацеленность памяти на исключительные события в значительной степени
определяет отбор информации для фиксации в письменных источ


206

никах: «Именно такие события попадают в хроники и летописи,
становятся достоянием газет... Этому же закону подчиняется и
художественная литература. Возникает частная переписка и
мемориально-дневниковая литература, также фиксирующая «случаи» и
«происшествия»



3. Поскольку для письменной культуры «характерно внимание к
причинно-следственным связям и результативности действий», это влечет за
собой «обостренное внимание к времени», следствием чего является
«возникновение представления об истории» [выделено мной – М.Р.]. Лотман
пишет: «Можно сказать, что история – один из побочных результатов
возникновения письменности». Иными словами, только письменная культура,
обусловленная определенным механизмом памяти, имеет историю.



Ю.А. Шичалин в поисках «временной границы европейского разума» приходит к
умозаключениям, аналогичным построению Лотмана. Во-первых, весьма
традиционно Шичалин связывает возможности исторического познания с
наличием исторических свидетельств: «Наше знание прошлого неизбежно
ограничено тем обстоятельством, что мы можем составлять о нем какое-то
представление только в том случае, если это прошлое так или иначе
засвидетельствовано». Во-вторых, Шичалин выделяет среди разнообразных
исторических свидетельств письменные источники: «Наиболее драгоценные
свидетельства преимущественной деятельности европейского разума всегда
связаны с обращением к письменной фиксации [выделено мной – М.Р.]
результатов этой деятельности». И, наконец, Шичалин формулирует
гипотезу: вслед «за изобретением греками алфавита“ Гомер с его помощью
создает свои поэмы. При этом автор особо подчеркивает, что разделяет ту
(по-видимому, не самую распространенную) точку зрения, что гомеровские
поэмы не просто записаны, но создавались как письменные памятники.
Значение же гомеровских поэм в том, что «Гомер впервые осознает
необходимость прошлого для сознательной ориентации в настоящем»13.



Мы можем заметить, что Шичалин выстраивают схему, аналогичную схеме
Лотмана, но только со второго уровня – уровня свидетельств. Построение
Лотмана имеет, на мой взгляд, то преимущество, что он рассматривает
определенный тип памяти как механизм отбора свидетельств, значимых как
для индивидуума, так и для социума. В отличие от письменной культуры,
бесписьменная, по Лотману, обладает иным типом памяти, для которого
характерно «стремление сохранить сведения о порядке, а не о его
нарушениях, о законах, а не об эксцессах». Культура с таким типом памяти
«ориентированная не на умножение числа текстов, а на повторное
воспроизведение текстов, раз навсегда данных». А это, в свою очередь,


207

требует иного устройства коллективной памяти, средством фиксации для
которой служит обычай и ритуал14. Объясняя причины различий механизмов
памяти в бесписьменной и письменной культурах, Лотман пишет: «Для того,
чтобы письменность сделалась необходимой, требуются нестабильность
исторических условий, динамизм и непредсказуемость обстоятельств, и
потребность в разнообразных семиотических переводах, возникающая при
частных и длительных контактах с иноэтнической средой»15.



При этом он обращает внимание на географическую локализацию (сравните с
Гегелем) бесписьменных (плоскогорья Перу, долины и междугорье Анд и
узкая полоса перуанского побережья) и письменных (пространство между
Балканами и Северной Африкой, Ближний и Средний Восток, побережье
Черного и Средиземного морей) культур. Но вернемся к проблеме
государства. Вряд ли вызывает сомнения, что государство – это тот
механизм, который не просто поддерживает целостность социума за счет
регулирования отношений между социальными субъектами (заметим в скобках,
что классовое подавление – один из таких механизмов – отнюдь не
универсальный), но и обеспечивает – в тех или иных пределах – его
разумное изменение. А чреда изменений (как контролируемых государством,
так и не очень) и есть собственно история.



Итак, по моему глубокому убеждению, то, что история – это в первую
очередь история государства, вполне нормально, то есть соответствует
сути исторического знания. Но откуда же нарастающее стремление вырваться
из государственных рамок? Ведь это тоже не случайно. Актуальную
познавательную, да и в целом ментальную ситуацию все чаще характеризуют
как ситуацию постмодерна. Само понятие «постмодерн» подразумевает некую
реакцию на предшествующий длительный этап если не всемирной, то по
крайней мере европейской истории. В сфере исторического познания новое
время отличает осознание истории как целостного процесса, как правило
носящего телеологический характер. Постмодерн, как своего рода
«реактивное явление» [по выражению Джона Тоша16], отличает разочарование
в глобальных историко-теоретических построениях. Примечательно, что
самые разные авторы, обращаясь в анализу современного состояния с самых
разных эпистемологических, социальных и идеологических позиций,
рассматривая различных аспекты современной как гносеологической, так и в
целом социокультурной ситуации формулируют, по сути сходные идеи.
Жан-Франсуа Лиотар описывает «состояние постмодерна», наиболее
существенной чертой которого, по его мнению, является «недоверие в
отношении метарассказов»17.


208

Характеризуя ситуацию постмодерна в
искусствоведчески-публицистическом эссе, Г. Померанц отмечает:
«Целостную реальность, ускользающую от слов, постмодернизм отрицает»18.
Что же касается исторических представлений, свойственных постмодерну, то
в них, по мнению Г. Померанца, «господствует незнание и нежелание
знать, куда движется человеческое общество»19.



Но в то же время социальная интеграция нарастает, общество усложняется,
каждый индивидуум включен в неисчислимое множество социальных связей
или, как пишет Лиотар, «каждый из нас живет на пересечениях траекторий
многих этих частиц»20. Лиотар отмечает эту противоречивость социального
бытия в состоянии постмодерна: «Каждый предоставлен сам себе ...
«Самость» это мало, но она не изолирована, а встраивается в сложную и
мобильную, как никогда, ткань отношений. Независимо от того молодой
человек или старик, мужчина или женщина, богатый или бедный, он всегда
оказывается расположенным на «узлах» линий коммуникаций, сколь бы малыми
они ни были»21.



Постановка в новой познавательной ситуации задачи преодоления узко
государственных подходов к построению исторического метанарратива
представляется весьма актуальной. Конечно, характерный для XX века
процесс глобализации сопровождался постоянными попытками выйти на
метагосударственный уровень историописания. Но в самое последнее время
можно заметить, что глобализация все больше осознается как глокализация.
И эта новая геополитическая и социокультурная ситуация заставляет
осмыслить мир в единстве его многообразия на основе компаративных
подходов и делает необходимой поиск нового – локального («глокального») –
субъекта исторического действия.



Именно в этой ситуации проявилась потребность в новой локальной истории,
предмет которой – субъект исторического действия, не тождественный
государству, и его существование как в историческом (собственно
историческое знание), так и в коэкзистенциальном (социокультурная или
социолого-культурологическая составляющая) пространстве. Здесь не место
для размышлений о соотношении истории и культурологии, о причинах
смещении акцентов в сторону культурологической проблематики, но заметим,
что именно в проблемном поле новой локальной истории есть простор для
междисциплинарного взаимодействия как истории и культурологии, так и
истории и этнографии в силу сложного, интегративного характера субъекта
исторического действия, конструируемого в рамках новой локальной
истории.







Примечания



1. Румянцева М.Ф. Локальная история в актуальном социокультурном про


209

Примечания



1. Румянцева М.Ф. Локальная история в актуальном социокультурном
пространстве // Ставрополь – врата Кавказа: история, экономика,
культура, политика: Материалы Региональной научной конференции,
посвященной 225-летию г. Ставрополя. Ставрополь, 10 сентября 2002 г.
Ставрополь, 2002. С. 28-34.



2. Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни // Ницще Ф. Соч.: В 2 т. Т. 1. – М., 1990. С. 174-175.



3. Риккерт Г. Философия истории // Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре: Пер. с нем. – М., 1998. С. 136.



4. Подробнее см.: Румянцева М.Ф. К вопросу о преодолении кризиса
исторического метанарратива: философия истории Г.-В.Ф. Гегеля как опыт
исторической теории // Ставропольский альманах общества интеллектуальной
истории. Вып. 2. Ставрополь, 2002. С. 35-52.



5. Так переведено название труда Канта в русском переводе книги Бернгейма.



6. Бернгейм Э. Философия истории, ея история и задачи: Пер. с нем. – М., 1910. С. 21.



7. Там же. С. 24.



8. Там же. С. 25.



9. Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 126-127.



10. Подробнее см.: Румянцева М.Ф. Историческая память и механизмы
социальной идентификации // Мир психологии. 2001, № 1 (25). С. 104-114.



11. Лотман Ю.М. Альтернативный вариант: Бесписьменная культура или
культура до культуры? // Лотман Ю.М. Внутри мыслящих миров: Человек –
текст – семиосфера – история. – М., 1996. С. 344-345



12. Йейтс Ф. Искусство памяти. Спб., 1997. С. 12-14.



13. Шичалин Ю.А. Античность – Европа – история. – М., 1999. С. 68-70.



14. Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 346-347.



15. Там же. С. 355.



16. Тош Дж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. – М., 2000. С. 174.



17. Лиотар Ж-Ф. Состояние постмодерна: Пер. с. фр. СПб., 1998. С. 10.



18. Померанц Г. Авангардизм, модернизм, постмодернизм // Опыты:
Литературно-художественный, научно-образовательный журнал. – М., 2000. N
3. С. 113.



19. Там же. С. 116.



20. Лиотар Ж.-Ф. Указ. соч. С.11.



21. Там же. С. 44-45.