Вы здесь

    • You are here:
    • Главная > Дух «Синопсиса» в историческом учебном дискурсе



Дух «Синопсиса» в историческом учебном дискурсе

Не надо раздувать воображаемое больше чем оно уже раздуто
Умберто Эко ("Маятник Фуко")

О духе «Синопсиса», известной в конце XVII — XVIII вв. книге киевского ученого Иннокентия Гизеля (впервые издана в Киеве в 1674 г.), писал еще известный русский историк П.Н. Милюков, но свое замечание он отнес к русской историографии XVIII столетия, для которой это сочинение «служит как бы основным фоном» [1]. Действительно, отечественный исторический нарратив XVIII в. был пронизан духом польско-украинской историографической традиции и мне уже приходилось об этом писать [2]. Однако, на мой взгляд, влияние этой книги на нашу историографию не ограничилось лишь ее рационалистическим периодом, а проявляется и наши дни, в первую очередь, в учебном дискурсе. Многие мифологемы и примеры произвольных фантазий, запущенные в русское историописание «Синопсисом» превратились в настоящие метафикции, от которых никак не может отказаться исторический учебный текст.

Известно, что историческое письмо некогда отделилось от литературной деятельности и произошло это лишь в середине XIX в., но оно так и осталось нарративно. «Нарративная форма, — пишет Питер Мунз, — единственный путь, с помощью которого мы можем приблизить структуру прошедшего (past time’s structure)» [3]. Исследование нарративно не только от того, что историк оформляет его в письменной форме, но и того, что письмо историка риторично, также как письмо литератора. Известный американский историк Хейден Уайт по этому поводу заметил, что историк производит нарративизацию (narrativisation) прошлого и это, по сути, является беллетризацией (fictionalisation), поскольку нарративизация налагает на прошедшую действительность встроенную в нарратив замену, состоящую из мнения автора [4].

Я привел эти рассуждения не из желания принизить статус практики исторических занятий, а для того чтобы стало ясно: История — это всего лишь наши знания о прошлом, а ее «факты» и «события» есть объекты прошлого, не существующие без субъекта — историка, который объекты своего изучения репрезентирует в тексте. Исторический текст несет в себе внутренние противоречия, мыслительные стереотипы, языковые и идеологические клише, но от этого он не перестает быть историческим. Тот же Хейден Уайт указывает: «Мы можем говорить об историческом нарративе, как «продленной метафоре», но даже «если бы историки признали фиктивный (fictive) элемент в своих нарративах, это не означало бы деградации историографии до статуса идеологии или пропаганды» [5]. Источниковое пространство предоставляет историку возможность на множественность принимаемых решений. Однако эта множественность лежит между полюсами: «более достоверные», «менее достоверные» источники. Поэтому выбор историка зависит уже от его профессионализма.

Создание на основе сообщений источников (летописей) «событий» историй древнего славянства и Киевской Руси, которые не только дополняли эти сообщения, но и заменяли их новыми, практиковалось как позднесредневековыми московскими, так и польскими и украинскими книжниками. Историографические традиции, в рамках которых они творили, были представлены двумя различными наборами мифологем, связанных с древнейшими страницами истории славянства (московские — о строителях предшественника Новгорода в III тыс. до н.э. князьях Славене и Руссе, о потомках этих князей и т.д.; польско-украинские — о Мосохе — прародителе всех славян, о роксоланах — руси, о строительстве города Киева, о наследниках Кия и т.д.), но обе противоречили сообщениям древнерусских летописей и ранних польских, а также чешских хроник. Однако именно польско-украинским мифологемам суждено было вытеснить из отечественного исторического дискурса московские, превратившись в метафикции. Учитывая указание Юлии Кристевой об интертекстуальности научного дискурса, что любой научный текст включает в себя элементы других текстов, и он построен словно «мозаика», поглотившая и преобразовавшая другие тексты [6], я сделаю попытку найти мифологемы «запущенные» киевским «Синопсисом» в нашу историческую учебную литературу и ставшие метафикциями.

Так, приведя в «Синопсисе» краткие сообщения об Азии, Африке и Европе, Гизель (автор или редактор книги) обратил взор читателя к древнейшей судьбе славянства. Для этого, ученый, воспользовался польской концепцией сарматизма. Согласно данной концепции, славяне в древности именовались «сарматами». Еще в XV в. польский хронист Ян Длугош приводя сообщения греческих и римских писателей, подчеркнул, что «мы признаем за истинное и правдивое то название, которое полякам и русинам присвоила древность» [7]. Эта идея получила оформление в работах Меховского. По его мнению, в Европейской Сарматии проживали славяне, которых он делил на две группы. С одной стороны это западные и южные славяне, с другой стороны — восточные славяне, или русичи. М. Меховский отделил Московское государство от «Руссии», под которой понимал в основном украинские и белорусские земли. Эту Руссию он отождествил с Роксоланией [8]. Концепция «сарматизма», поддержанная М. Стрыйковским не вызвала сомнения у украинского ученого Сафоновича, «Кроникой» которого пользовался Гизель. В «Синопсисе», в разделе «О народе Сарматском и о наречии его», Московия отделена от Украины и Белоруссии. Гизель пишет, что «под тем Сарматским именем все прародители наши Славенороссийстии: Москва, Россы, Поляки, Литва, Поморяне, Волынцы и прочие заключаются» [9].

В этот период московские книжники сделали попытку «по образцу Польских хроник, но независимо от них сочинить первобытную историю Русских Славян» [10]. Была сочинена отличная от польской мифологема, согласно которой, славяне происходили от скифов, во главе со своим праотцом Скифом. Его сыновья Славен и Рус уведя свои народы из Причерноморья в Приильменье, дали начало русской государственности [11]. Однако именно польско-украинская версия славянской древности превратилась в метафикцию исторического дискурса.

Как далее сообщает «Синопсис», одно из племен сарматских носило имя «Роксоляне» [12]. Сармато — роксоланскую концепцию в последующем будет развивать М.В. Ломоносов, для которого киевский «Синопсис» являлся важным источником (а не исторической литературой). По мнению Ломоносова, «единородство Славян с Сарматами... для многих ясных доказательств неоспоримо», а Россы или варяги «в древние времена имяновались Роксоланами», теми же славянами [13]. На Ломоносове эта теория не прекратит своего существования. Новую жизнь ей дал «роксоланист» Д.И. Иловайский, поселивший роксолан, якобы одну из ветвей славянства, на Днепре [14]. Роксоланская теория Иловайского нашла отражение в его многочисленных учебниках по русской истории, где можно прочитать: «Русь издревле обитала в стране между Днепром и Азовским морем... под именем сарматского народа роксолан или россалан (курсив — авт.) [15]. Во второй половине XX века на смену этой теории придет близкая ей по духу, но менее научно уязвимая теория «автохтонизма», связанная с задачей текущей политики — воспитание патриотической гордости родной культурой. Эту задачу выполняли А.В. Арциховский, П.Н. Третьяков, Б.А. Рыбаков и др. Академик Рыбаков направил новую теорию в старое русло. Как и польско-украинская историография XVI-XVII вв., он увидел предков славян в скифо-сарматском мире [16]. Авторы учебника «История России с древнейших времен до конца XVII века» А.Н. Сахаров и В.И. Буганов, следуя этой же традиции, нашли славян в россомонах [17].

Следующий рассказ «Синопсиса» оставил наиболее глубокий след в отечественной историографии. Автор разделил его на две связанных друг с другом статьи, которые он назвал: «О преславном, верховном и всего народа Российскаго главном граде Киеве и о начале его» и «О первоначальных Князех Киевских и о создании града Киева и о имени его». Гизель начал рассказ с указания на отсутствие древнерусских источников по вопросу о времени основания Киева, «в кое лето исперва основался, во многих летописцах руских несть известия» [18].

В совершенно измененном виде историк преподнес и легенду о построении самого города. Автор «Синопсиса» написал, что по «благословлению» Андрея, «на горы Киевския, не малу времени прешедшу, приидоша от диких поль с Славяны великими и зело храбрыми народы, трие братия роднии Князие Российстии, перьвому имя Кий, второму Щек, третьему Корев или Хорев, и сестра их с ними прииде Либедь к брегом Днепровым, рода вси Афетова и племени Мосохова...» и «начаша грады» ставить [19]. Нужно обратить внимание, что киевский ученый дальше заметил: «...Старейший брат Кий основа и согради град на горе над рекою Днепром, нарек его от своего имени Киев, коегоже лета, летописцы Российстии не пишут... (курсив — мой)» [20]. Гизель прав в древнерусских летописях нет указания на время построения города.

Сюжет об основании Киева не относится к хронологическим записям летописей, это самостоятельное литературное произведение не привязанное к какому либо времени. «Быша 3 братья, единому имя Кий, а другому Щекъ, а третьему Хоривъ, сестра ихъ Лыбедь. Седяще Кий на горе, где же ныне увозъ Боричевъ, а Щекъ седяше на горе, где ныне зовется Щековица, а Хоревъ на третьей горе, отъ него прозвася Хоревица; и створиша градъ, во имя брата своего старейшаго, и нарекоша имя ему Киевъ», говорится в Лаврентьевской летописи [21]. Конечно, время основания города знать хотелось всем, в том числе и самому летописцу, но не имея ни каких сведений, он его назвать не мог. За него это сделал польский хронист М. Стрыйковский, который указал, что Киев основан в 430 г. Названная дата хотя и являлась гипотетической, но не была такой уж случайной, как это показалось последующим исследователям [22]. Разгадка заключается в том, что, по мнению чешских и польских книжников, славяне начали свое расселение из «Сарматии» в V в. н. э. Значит случайность заключалась только в указании на 30-й год, но не на само пятое столетие. Таким образом, произошло второе рождение древнерусской легенды о строительстве Киева, сконструированный польско-украинской историографией «факт-событие» приобрел совершенно невероятное звучание [23].

Этот пример как нельзя лучше иллюстрирует справедливые слова П.Н. Милюкова, заметившего «Процесс этого искажения [текстов] начался с тех пор, как польские хронисты стали употреблять в дело показания русских летописей, продолжался уже систематически, как следствие, средневековых ученых приемов, употреблявшихся польскими компиляторами XV и XVI веков, и закончился перенесением результатов этой порчи в XVI и XVII опять назад на Русь» и принимались они охотно [24].

В новейшей отечественной историографии вернул к жизни старую концепцию Б.А. Рыбаков. По его мнению, город Кия берет свое начало в V в. [25] Выводы Рыбакова были подхвачены рядом ученых и на них до сих пор строятся некоторые учебники [26], хотя прямые археологические факты говорят против них [27].

Интерес вызывает еще одно обстоятельство: если уже в XVIII в. некоторые отечественные историки говорили, что сочинения польских хронистов и Гизеля не являются историческими источниками, а в XIX в. на них уже вовсе перестают ссылаться, то в последней четверти XX столетия, мы наблюдаем иное. Ряд ученых, не найдя другой поддержки в письменных и археологических источниках, стали опираться на сомнительные сообщения о Кие и его родне в польско-украинской историографии XV-XVII вв. [28] Сторонники этой гипотезы оказались в замкнутом теоретическом круге, вырваться из которого можно только признав ошибочность этой старейшей практической традиции нашей историографии. Иной путь диктует, как раз таки, необходимость обращения к позднесредневековым прародителям этого мифа.

Следующая польско-украинская историографическая произвольная фантазия тесно связана с предыдущей, так как, рисует альтернативу идеала наследия легендарного Кия. Именно альтернативу, потому, что древнерусские летописи ни чего не говорят о наследниках братьев и сестры. Но идея генетически связать их с другими известными летописи героями, чьи имена связаны с Киевом, витала в головах как позднесредневековых польских и украинских книжников, так и у некоторых представителей отечественной историографии нового и новейшего времен. Автор «Синопсиса» назвал наследниками Кия киевских князей Аскольда и Дира, убитых Олегом. Гизель заимствовал эту историю у Стрыйковского, на которого он и ссылается [29]. Впервые же о родственных связях Аскольда и Дира с легендарным Кием упомянул Ян Длугош.

Как и в некоторых других сомнительных местах, Гизель указал, что имеются разные мнения по этому вопросу. Летописцам родственная связь данных героев была не известна, «неведоми бяху писанием», «токмо Стрийковский род их сице изъявляет: Яко по смерти тех трех братий Князей Росских, сыны и наследники их по них долгие веки, всяк на своем уделе, господствоваша. Даже потом на их места Осколд и Дир Князи от ихже народа наступиша...» [30].

Известие популярного в XVIII-XIX вв. «Синопсиса» поддержали, в первую очередь, те историки, которые пытались доказать развитие древнерусской государственности с доваряжского периода. Уже в начале XX столетия сведения Длугоша — Гизеля использовал М.С. Грушевский, пытавшийся через династию Кия обосновать раннее появление независимого украинского этноса [31]. В Аскольде и Дире увидел потомков Кия и Б.А. Рыбаков, нарисовав, тем самым, гипотетическую картину возникновения с середины I тыс. н. э. государственного образования в Приднепровье [32]. Обновленная Рыбаковым польско-украинский метафикция в настоящее время принимается авторами учебников по истории Украины [33] и именно с тем идеологическим подтекстом, который придавали ей Длугош, его компиляторы и Грушевский [34]. Российские учебники истории также несут на себе эту сюжетную печать. Как иначе интерпретировать слова А.Н. Сахарова и В.И. Буганова: «...в Киеве утвердилась местная Полянская династия»? [35]. В данном случае, важно не то, что эти историки отстаивают точку зрения, согласно которой, в Киеве ко времени прихода Олега с Игорем проживали потомки строителей города, в этом, пожалуй, ни кто и не сомневается, а то, что использовав сомнительную мифологему о Кие, Длугош и его последователи исказили и дополнили ее новыми легендами согласно со своими идеологическими взглядами. Таким образом, к летописному тексту с его «белыми пятнами» была придумана альтернатива, превратившаяся в очередную метафикцию.

Вслед за описанием событий происходивших у днепровских славян взор Гизеля и его источников поворачивается к славянам ильменским. «Синопсис» начинает рассказ о Новгороде и о призвании варягов, которые «языка Славенска бяху» [36]. Таким образом, Гизель начинает восточнославянскую историю с юга, с Киевской земли. На первый взгляд, ни чего странного. Нам давался учебный материал в школах и в ВУЗах построенный именно таким образом, мы просто привыкли к нему. В отечественной историографии стало аксиомой начинать древнерусскую историю с племени полян и основания ими города Киева. О северном союзе племен, как и о самом городе Новгороде, исследователи первый раз упоминают лишь в связи с призванием Рюрика. Как указал в начале 90-х гг. XX в. петербургский профессор И.Я. Фроянов: «...Вряд ли обоснованы попытки новейших историков отдать целиком в созидании государства первенство Киеву, отодвинув Новгород на второй план. Исторические источники, находящиеся в научном обороте, скорее склоняют к мысли об известном паритете двух великих городов России в формировании отечественной государственности. Это по-своему сознавали уже древнерусские политики и интеллектуалы» [37]. Я могу добавить к словам своего учителя, что древнерусские летописи вообще начинали восточнославянскую историю с Новгорода.

Софийская первая летопись начинает рассказ о расселении восточно-славянских племен словами: «Словене же пришедше съ Дуная седоша около озера Илмеря... и съделаша градъ и нарекоша Новъгородъ...» [38]. Более того, Новгородская IV и Воскресенская летописи добавляют, «и гради почаша бывати по местомъ, прежде Новгородцкая волость и потомъ Киевъская...» [39]. Хронограф редакции 1512 г. сообщает: «Словене же, пришедше с Дуная, седоша около езера Ильмеря и нарекошася своимъ именемъ и создаша градъ и нарекоша и Новъградъ...» [40]. С прихода в Новгород Рюрика — «сродника» римского императора Августа начинает русскую историю Степенная книга [41]. Интересный сюжет содержит «Соловецкий список», написанный во второй половине XV в. Там нет упоминания о Кие как князе, а начавшаяся в Приильменье история русской государственности распространяется южнее, сопровождаясь такими словами автора: «И прииде Днепромъ подъ Киевъ (князь Олег — С.М.) и три браты убивъ, Кия, Щека, Хорива и поча княжити в Киеве...» [42].

В XVII в. московская историография также не мыслила иного начала русского прошлого, кроме как с истории Новгорода. В этом можно убедиться на примере «Истории» дьяка Федора Грибоедова, где Киев первый раз назван в связи с вокняжением в нем Владимира Святославовича [43]. Среди московских книжников стал популярен сюжет о построении города Славенска, как предшественника Новгорода. Северорусская мифологема о Славене и его брате Русе, в какой-то мере, противостояла западнославянской о Чехе, Лехе и Русе и, естественно, потомку последнего Кию [44]. Если московская историческая традиция вела происхождение славеноруссов от Иафета, через Скифа к Славену, то польская от Иафета через Мосоха — прародителя (сарматов) славян, в честь которого названа Москва, к Русу и его потомку Кию, построившего Киев и затем «Нов град». Таким образом, польская историческая мысль, отдавая первенство очень дальнего и туманного политогенеза «московитам», через общего праотца Мосоха, начинала, все же, детально рассматривать восточнославянскую историю с Кия и его потомков, правивших в его городе. Окончательно утвердил новую традицию Гизель, поместивший колыбель древнерусской государственности в Киев.

Легенды о Мосохе, Славене, Русе и Кие были инкорпорированы российской историографией XVIII в., а названных культурных героев, мы можем встретить на страницах многих исторических сочинений того времени. Но отечественную историю русские исследователи начинали с Севера, с земли Новгородской. Так, в «Записках касательно российской истории» императрица Екатерина II, сначала рассказала о Славене и Русе, Вандале и Изборе, потом перешла к рассказу о Новгороде, Ладоге, Холмгарде скандинавских источников, и лишь затем сообщила как в 430 г. полянская родня возводила города на берегу Днепра [45]. Вера историков в большинство средневековых сказок была разрушена во второй половине XVIII-начале XIX в. критикой Г.Ф. Миллера, А.Л. Шлецера и Н.М. Карамзина. Некоторые исследователи продолжали отдавать пальму первенства новгородцам, конечно, уже без упоминания легендарных братьев, как это сделал И.Д. Беляев [46]. Другие стали выводить становление русской государственности параллельно из двух центров, из Приильменья и из Приднепровья, как, например, Н.Г. Устрялов [47]. Значит влияние «Синопсиса», в последнем случае, уже сказывалось.

О развитии Киевской и Новгородской земель в едином потоке и на общей основе с другими восточнославянскими землями писали отечественные историки вплоть до 50-60 х гг. XX столетия, пока не появились новые гипотезы развития феодализма в Древней Руси, для которого необходим пашенный уклад земледелия и расслоение общества на классы. За решение этой задачи взялся Б.Д. Греков, логично рассудивший, что такое земледелие могло быть только в благоприятных для него районах, это Приднепровье [48]. Вслед за тем, возобладал взгляд, выводивший становление древнерусского общества из черняховской культуры, а параллельно с ним родилась и известная гипотеза академика Б.А. Рыбакова повторяющая (конечно, на уровне новой историографической культуры) выводы позднесредневековой польско-украинской историографии. Примечательно, что отход от этой традиции уже наметился, что видно по работам И.Я Фроянова, А.П. Новосельцева, И.Н. Данилевского и др. [49]

Вернемся к «Синопсису». Киевский ученый посвятил целую статью язычеству древних славян, назвав ее «О Идолех» [50]. Одно из приведенных в ней божеств, а именно «четвертый идол Ладо», вызвал долгую дискуссию среди мифологов и фольклористов. Это была компиляция из трудов польских писателей, но некоторые отечественные исследователи не считали зазорным опираться непосредственно на указанную статью «Синопсиса», как, например А.Н. Афанасьев [51]. А одни из первых русских археологов З.Д. Ходаковский (Чарноцкий) и А. Рихтер, даже посчитали, что город Ладога получил название в честь славянской богини любви Лады [52]. Несмотря на то, что это божество отнесено специалистами к вымыслам Яна Длугоша [53], некоторые современные ученые продолжают о нем писать [54]. Процессу ее ошибочного усвоения немало поспособствовал Б.А. Рыбаков и это нашло отражение в школьных учебниках. В учебнике А.А. Преображенского и Б.А. Рыбакова имеется прорисовка известного збручского идола. Вопрос о высеченных на нем богах до сих пор остается дискуссионным. Но дело даже не в этом. Авторы признали за одним из божеств богиню Ладу [55]. Авторы другого учебника А.Н. Сахаров и В.И. Буганов даже сравнили «нашу» богиню с греческой Латой, заметив, что «она вполне сопоставима» [56].

У меня вызвала интерес еще одна деталь: как в тексте своего учебника Сахаров и Буганов сумели совместить две метафикции: одну, имеющую корни в московской позднесредневековой книжности и вторую, идущую из польско-украинской историографии (и нашедшую отражение в «Синопсисе»).

В параграфе «Появление государства у восточных славян» имеются разделы «Первые упоминания о Руси» (уже своим названием реанимирующий почти забытый спор «норманистов» и «антинорманистов») и «Два русских государственных центра: Киев и Новгород», демонстрирующие прекрасный пример языковой игры и попытки интерпретационного доминирования. Смысл запутанных рассуждений авторов можно интерпретировать так: этноним «русь» появился независимо друг от друга и в Приднепровье и на берегах Ильменя. Только на север расселения восточных славян он был принесен «русами-варягами» с южных берегов Балтики, а на юг также «росомонами», «русинами» или «русами» только не варягами и не из Прибалтики [57]. В «антинорманистском» историописании давно существуют традиции искать «варяго-русов» среди «своих» южно-балтийских племен (С.А. Гедеонов, А. Васильев, А.Г. Кузьмин и др.) или в полянском Приднепровье (Д.И. Иловайский, Б.А. Рыбаков и др.), но каждая из них строго территориально ориентирована: «северная» — Прибалтика; «южная» — Приднепровье (я вслед за авторами учебника привожу доминирующие гипотезы и потому не указываю на «хазарскую», «финскую» и др.). Следует учесть еще один важный момент: обе традиции являются этническими гипотезами, живущими одним смыслом — поиском «своей крови». Последнее обстоятельство роднит эти гипотезы с мифами о происхождении. Именно такие «оправдывающие» мифы, по мнению английского антрополога Б. Малиновского, «содержат противоречивые и логически несовместимые утверждения и положения, которые лишь поверхностно примиряются между собой в завершающем эпизоде, явно изобретенном ad hoc [для данного случая]» [58].

Мотивация Сахарова и Буганова прекрасно прослеживается в их дискурсе через контексты, которые взрывают и обнажают риторическую конструкцию текста. Ощущение контекста, по словам Р. А. Лэнхэма и Гиббса, лучшим образом показывает «построенность» истории [59]. Авторские утверждения: славян «готские историки [называли] росомонами», приднепровских славян «арабы [называли] — русью», «...совершенно очевидно (здесь и далее курсив — мой), что речь шла об одном и том же народе», «летопись точно указывает „адрес“ этих русов-варягов — южные берега Балтики», «версия [„норманистов“] полностью противоречит данным летописи, помещающей варягов на южных берегах Балтийского моря...», ни что иное, как метафоры. Это риторический способ авторского доминирования в тексте. Науке давно известно, что «росомоны» как родовое имя (а не этническое) имеют отношение к германцам, совершенно неочевидно, что «русь» арабских источников — это славяне, которых те называли «сакалибы»; «летопись точно» не указывает, что «адрес этих руссов-варягов» южные берега Балтики, напротив, летописец помещает их за морем, т.е. на северном берегу — «И идоша за море къ варягомъ, къ руси». Представленная Сахаровым и Бугановым система «истин» — доказательств аксиоматична. Логика научного разума замещена метафорической логикой, диктуемой механизмом психологической защиты своей дискурсивной власти.

Вернемся к гипотезе авторов учебника. Они решили учесть и совместить две «антинорманистские» традиции, имеющие в своей основе не исторические «факты», представленные противоречивыми сообщениями иностранных источников и летописей, а исторические метафикции. Именно метафикции, так как они живут в текстах уже почти полтысячи лет. Ведь первым не М.В. Ломоносов поместил варяго-русов в Южной Прибалтике, а московские книжники XVI в. Составитель первой редакции «Сказания о князьях Владимирских» (20-е гг. XVI в.) создал мифологему о Прусе — «сроднике» римского императора Августа, управлявшем землями (северных славян и балтов) «в брезе Вислы... по реку, глаголемую Немон, впадшую в море», которые «оттоле... зовёться Прусьская земля». Князь Рюрик (потомок Пруса) был призван в Новгород именно «от тамо сущих родов» [60]. Эта мифологема была подхвачена московскими книжниками второй половины XVI — XVII вв. и превратилась в коллективную нарративную фантазию. Патриотический мотив Ломоносова, диктовавшийся «поиском крови», заставил его обратиться именно к этой старой московской традиции. Итогом явился его детерминированный идеологемами исторический нарратив, где указывалось, что Рюрик с «варягами-русь» жил между «реками Вислою и Двиною», а также рекой, что «называется Немень». «Русы» (славянского языка), по мнению Ломоносова, некогда назывались «роксолане», переселились с Днепра в Прибалтику [61].

Последнее утверждение Ломоносова также не было оригинально. Мысль о проживании предков «россов» — «роксолан» на Днепре была им заимствована из польско-украинской историографической традиции и являлась такой же метафикцией, как и московская. Это тоже коллективная дискурсивная фантазия. В XV — XVI вв. ее творили Я. Длугош, М. Срыйковский и другие польские хронисты, а XVII в. она стала неотъемлемым этно-историческим элементом киевской учености. Именно в «Синопсисе» эта мифологема прошла свою окончательную (для украинского и русского читателя) редакцию в разделе «О народе Роксолянстем и о наречении его». Кроме того, в этой книге сообщается о расселении «Руси... в полунощных странах» и о варягах — «языка Славенска бяху» [62]. Однако киевский ученый И. Гизель в приведенных случаях не упоминал о древнерусской летописи (в других местах он указывал: «Препод. Нестор Летописец»), он сделал сноски на Стрыйковского и М. Кромера.

Как можно заметить, польско-украинская мифологема получилась довольно универсальной, т.к. учла московскую практику. «Роксоланско — южноприбалтийская» нарративная фантазия оказалась столь влиятельной для исследовательского сознания, что даже психика «норманиста» Г.Ф. Миллера (не без влияния политических соображений) не выдержала дальнейшего упорства и он «заселил» роксоланами — варягами польскую Прибалтику [63]. «Антинорманистское» историческое письмо XVIII — XX вв. очутилось в замкнутом интертекстуальном кругу, прохождение по которому возвращает не к сообщениям летописей, а к метафикциям, сконструированным в практических целях позднесредневековым сознанием.

Погруженные, в силу своей психологической предрасположенности, в круг практического отношения к ряду вопросов славянского и восточносла-вянского прошлого историки, ассимилируют старые метафикции «Синопсиса», и не производят ничего нового. Желания видеть город Киев с V-го в., найти династию легендарного Кия, замена роксолан росомонами и т.д. ничего не изменила, а только бессознательно вернула к польско-украинской практике мифотворчества, лишь удовлетворила кажущуюся власть над текстом.

Как указывают ученые, работающие в проблемном поле нарративной психологии, «хорошие» истории в большей степени поддаются трансформации сознанием, нежели истории «бедные» [64]. Неудивительно поэтому, что национальная щепетильность авторов учебников оказывается чувствительна к той части «истины», которую другие считают противоречащей научности и более того институциональным отклонением. Неслучайно ещё В.О. Ключевский назвал тягу к «антинорманистской» теории как «симптом общественной патологии» [65]. Исторический нарратив всегда создавался и создается не для прошлого, а для настоящего, и только рефлексия о такой стороне исторического письма может ослабить зависимость исследователя от практического отношения к прошлому. По этому поводу Майкл Оукшотт справедливо заметил, что «практическое прошлое — враг не человечества, а только «историка» [66].

Бессознательную зависимость сознания авторов текста учебника от позднесредневековых метафикций выдает и их отношение к «власти». Как для московских, польских и украинских книжников вопрос о «руси» связывался с «возможностью или невозможностью» создания «своей» государственности, так и для наших авторов. Они выдают себя с головой словами: «усиливалась роль племенных вождей», скандинавы не знали «ни княжеской или королевской власти, ни государственных образований»; «славяне же южной Прибалтики знали и то и другое»; «в Среднем Поднепровье уже зародилось государственное образование», «киевские правители», «в Киеве утвердилась местная Полянская династия» и т.д [67]. Это ничто иное как проявление погруженности в беллетризованную нарративную фантазию, в которой практическая история «крови» связана с фантомом «власти». Именно практическое отношение к истории заставляла и заставляет исследователей обращаться за недостающей информацией не к источникам, а к исторической литературе и тем самым возрождать дух «Синопсиса».