Маловичко С.И. (Ставропольский государственный университет) Глокальная перспектива новой локальной истории

Критический взгляд читателя, заглядывающего на наш сайт newlocalhistory.com, наверно должен был подметить одно из ключевых положений Концепции межвузовской научно-образовательной программы «Локальная история: компаративные подходы и методы изучения», разработанной нами совместно с учеными Историко-архивного института Российского государственного университета в 2002 г. Я вынужден процитировать значительную часть одного из положений Концепции, так как для нас важен контекст, в который заключена формула нашего отношения к проблеме. Там говорится: «Осмысление социокультурной ситуации рубежа XX - XXI вв. связано с переходом от концепций глобализации к концепциям глокализации (курсив мой. – С.М.) - осмысления мирового целого в единстве и разнообразии его составляющих. Актуальная социокультурная ситуация представляется ныне как ситуация постмодерна, ведущей характеристикой которой является кризис метаистории. Преодоление кризиса предполагает поиск новых методов исторического синтеза. Предлагавшиеся в XVIII - XX вв. концепции прошлого осмысливали исторический процесс как целое, исходя из тех или иных историко-теоретических постулатов и конструкций. В этих конструкциях составляющие исторического процесса неизменно представлялись как омертвлённый «объективно данный» материал. Задача нового исторического синтеза осмыслить актуальное социокультурное пространство в разнообразии и единстве его составляющих»[1].
Манифестируя в Концепции такую мысль, мы имели в виду, что в мире синхронно происходят два процесса: глобализация и тенденция к ускоренному развитию локальных культур. Мир одновременно объединяется глобальными системами и в то же время, расщепляется на этно-региональные составляющие. Само же слово «глокализация» (Glocalization) означает новый принцип «глобальной локализации»[2].
Первыми об этом заговорили философы, экономисты, социологи и специалисты в области культурных исследований. Последние, в частности, считают, что усиливающаяся глобализация сопровождается усилением локализации, поэтому сегодня человеческие сообщества и их культуры нужно изучать не по единой, выработанной модернистской наукой модели, а в рамках локальной истории[3]. В последнее время об этом все громче говорят и историки. Например, американский ученый Адам Маккеун указывает, что дифференциация наций и других человеческих обществ – столь же существенный глобальный процесс, как и конвергенция[4].

Возвращаясь к нашей Концепции, следует обратить внимание и на такой важный момент, как указание на кризис метаистории/метанарратива. Историки разочаровались в «великом историческом рассказе» - историческом метанарративе, который выстраивался на глобальных теориях, социальных универсалиях науки модерна, представлявших «общества без человеческого лица». Еще в конце XX в. Питер Бёрк указал, что историки сегодня движутся от единственно возможной истории к «гетероглосии» (heteroglossia)[5]. Мы считаем, что одним из путей, который позволяет уйти от метанарратива, является путь изучения культурного многообразия. Подобные исследования предполагают пристальное внимание на то, что некогда считалось второстепенным и/или периферийным в профессиональной гуманитарной и социальной сферах знания – региональные и локальные объекты[6].
Реальность современного мира иная, нежели в периоды, которые принято называть модерном и сменившем его в самом конце XX в. постмодерном. Принимая понятие «глобализация» мы тем самым выражаем наше отношение современной реальности, которая предлагает историкам новые смыслы, актуализированные не только всепроникающей глобализацией, но и локализацией. Следует признать, что «глобальное» и «локальное» становясь новыми универсалиями и/или моделями пост-постмодернизма (глобализации) создают совершенно иную шкалу социокультурной злободневности, которая постепенно вытесняет из исследовательских практик ученых евроцентристскую привычку смотреть на историю как на линейную прогрессию, включающую определенные изменения, которые и расценивались как прогресс. Стадиальная схема развития человеческих обществ через последовательно сменяющие друг друга дискретные стадии дикость/варварство/цивилизация или первобытнообщинный строй/рабовладельческий строй/феодальный строй/капиталистический строй … создала в головах историков Европы, в том числе и России логику модернизационного сравнения. Дональд Р. Келли назвал это типом «эволюционного компаративизма», который был распространен от Вико и Монтескье до Шпенглера, Тойнби и Фукуямы, и далее, но сейчас уже являющегося пережитком «прекрасной мечты Просвещения»[7].
Историки сравнивали европейские, достигшие «высокой» гражданственности общества, с «варварскими» обществами Востока, «дикарями» Америки, Сибири и т.д. Стадиальный подход к изображению хода социокультурного развития, замечает X.Дж.М. Классен, был отличительной чертой классического эволюционизма[8]. Как нам уже приходилось указывать, такая логика не могла поставить «Чужого» - представителя неевропейской культуры в одно историческое время со «Своим», который представлялся совершеннее. Поэтому первый («Чужой») всегда мыслился как «пришелец из прошлого», из того прошлого, которое уже миновало для второго. В отечественном, как и вообще в европейском историческом письме, установился психологический дефицит понимания[9].

Колониальное знание, сущность которого сегодня пытаются реконструировать некоторые исследователи[10], во многом строилось на логике модернистского сравнения, на глубоко укоренившемся евроцентризме и метафоре развития. Чтобы пояснить последнее, я приведу типичный пример ставропольского историописания. И.В. Бентковский в последней четверти XIX в. замечал о местных северокавказских обществах, как «стоящих на более низкой ступени развития, сравнительно с Русским населением»[11]. Как недавно выяснил В.И. Стрелов († 2005), такие знания в XIX в. жители России, в том числе на вновь присоединенных территориях, получали посредством образования; эти знания давались и горской молодежи, которая, в частности, проходила обучение в специальном классе Ставропольской мужской гимназии. Стрелов сделал вывод, что посредством глобальной европейской модели истории Российская империя проводила политику культурного империализма в горах Кавказа и создавала новую российскую идентичность[12].
Довольно показательно, что подобное исследование, осуществленное в исследовательском поле новой локальной истории, является актуальным и для зарубежных ученых. Викки Ландор указывает, что в регионах, населенных мусульманами до прихода европейцев не существовало светского образования, даже такие, казалось бы, светские предметы (ostensibly secular subjects) как география и история были во власти религиозных текстов. Напротив, колониальное проникновение вводило «новую модель» Западного образования, построенного на европейском видении мира[13]. Я неслучайно, привел последний пример исследования Викки Ландора, который культурную историю локальных сообществ, оказавшихся европейскими колониями, вписал в глобальную историю культурного империализма Запада.
Ведя разговор о европейском колониализме, о модели европейского/западного образования, прививавшегося восточным народам, в том числе народам Северного Кавказа, конечно, следует определиться с местом Российской истории в этом мире. От нашего понимания этого места в глобальной истории будет зависеть не только шкала макро-исторических координат, в которые мы сможем помещать локальные истории, но и модель компаративного исследования Российской истории и микро-историй социокультурных провинциальных сообществ.
Северокавказский историк В.Г. Шнайдер справедливо утверждает, что такие основные общеевропейские архетипы как этатизм, патернализм и социоцентризм присущи русской культуре[14]. Я считаю, что колониальная политика Российской империи в своей основной сути принципиально не разнилась от политики других европейских колониальных держав. Так думают и зарубежные ученые. Например, Марк фон Хаген указывает, что российское колониальное присутствие в мусульманском мире не сильно отличалось от британского или французского[15]. Более того, по мнению американского историка Даниэля Бровера, Россия не попросту является Западной пограничной областью (Russia as a Western borderland); в глобальном понимании и Российская империя, и Советский Союз есть специфические типы Западных колониальных империй (as particular types of Western colonial empires)[16].
Важность принципиального вопроса о месте России в глобальной истории сегодня становится еще очевиднее в связи с наметившимся влиянием на историков процесса глокализации. Я не думаю, что кто-то будет отрицать, что мы получим совершенно определенную историческую «картинку», рассматривая региональное историописание, например, Кубани или Ставрополья изолировано от исторической мысли России того или иного времени. Несколько иным будет исследование, включающее общероссийский историографический фон (что, к сожалению, местные историки делают редко[17]). Иную «картинку» мы получим, если включим выводы местных историописателей не только в национальный, но и в глобальный историографический контекст. Тем самым, создав исследование в области компаративной историографии, мы увидим общие и специфические черты, присущие историописанию того или иного времени, того или иного региона, проследим функционирование исторического знания в социокультурном контексте региона, выявим место, занимаемое в нем отдельным историописателем и оказываемое им влияние на это знание. Поставившая проблему личностного и глобального в пространстве интеллектуальной истории, Л.П. Репина замечает, что личностный и глобальный аспекты «имеют нечто существенно общее в своих теоретических основаниях – это, прежде всего, понимание социокультурного контекста интеллектуальной деятельности как культурно-исторической ситуации, задающей не только условия, но вызовы и проблемы, которые требуют своего разрешения[18].

Глокальная перспектива компаративной историографии, представленная контектстуализмом, позволяет нам увидеть, что ставропольские историописатели второй половины XIX – начала XX вв. не только в духе российской исторической мысли, но шире, в русле европейской модернистской философии истории и историографии искали у местных северокавказских народов «первобытность» и подчеркивали их «отсталость»[19]. Такая западная историческая модель была присуща не только писателям, но чиновникам, военным, иным социальным слоям общества. Многие черты исторического дискурса историописателей Северного Кавказа были построены на общеевропейской литературной традиции (метафора о «благородстве дикаря» и пр.) и парадигматических конструкциях историзма («прогресс», «первобытные»), ориентализма («враждебные христианскому миру», «никакого внутреннего управления») и т.д.[20]
Традиционная региональная историография, работающая с источниками в позитивистском духе, не задумывается о приведенном выше национальном и глобальном контексте, на который, в частности, сегодня ориентируется новая локальная история. Давайте, обратим внимание на свежий пример работы с источниками регионального историка. Например, кубанский автор замечает, что его «исследование основано не на преданиях, а на реальных исторических источниках… Адыги сами о себе ничего не писали, ни одной строчки. О нас писали русские военные, которые по долгу службы должны были знать военные обычаи, традиции, менталитет народа, с которым воюют. Они писали о благородстве адыгов». В итоге наш автор спрашивает: «Надо ли подвергать их высказывания сомнению»?[21] Сомнению он их подвергать не стал, не применил антропологический подход к критике рассказанных русскими офицерами историй. Современный историк в традиционном духе полагается на «прозрачность» текста исторического источника, сквозь который якобы «просматривается» историческое бытие.
Пусть мое замечание не покажется проявлением «посмодернистского мышления». Ведь уже модернистская историография требовала от историков не только критики источников, но интерпретации их сообщений. Как тут не прислушаться к словам Джеймса Веста Дэвидсона и Марка Гамильтона Литла, которыми в самом конце XX в. они начали свою книгу «После факта: искусство исторического открытия». Историки написали, что сегодня становится ясным: «история» как акт работы историка безвозвратно отделена от «прошлого». Но путь у исследователя только один, следовать дорогой интерпретации сообщений источников, прекрасно понимая, что словесное свидетельство (words evidence (курсив авт. – Д.В.Д., М.Г.Л.)) и его очевидность (evident) в редких случаях есть одно и тоже[22].
Итак, современный кубанский историк не стал интерпретировать сообщения источников. Интерпретировать поведение людей другой культуры означает включение их поведения в культурный мир их эпохи, конструирование духовного мира или мира ценностей, в котором жили другие общества, а не наше. Наш исследователь не учел, что русские офицеры, тяготевшие к литературным штудиям, писали в нарративных нормах всей Европы, и при описании «первобытных» народов обязательно использовали метафору «благородного дикаря».
В прошлом году, Антуанетт Бертон вслед за Патриком Брэнтлинджером заметила, что обращение к метафоре о благородстве «дикаря» встраивалось в нарративный фон оправдания европейского государственного строительства и новых завоеваний[23]. Даже в английской прессе второй четверти XIX в., симпатизировавшей горцам Северного Кавказа (выступившим против соперника Британии на Востоке - Российской империи), как указывает Николас Гриффин: «Шамиль был представлен как благородный дикарь» (Shamil was presented as a noble savage)[24].
Так же как и на Кавказе, в Британской Индии военные являлись авторами подавляющего числа очерков об истории и современном состоянии этого региона. Своими трудами, писатели из числа офицеров, создали определенный «средневековый» облик современной им Индии, фрагментировали ее историю и характер индусов. Границы между фактом (fact) и фикцией (fiction) оказались стерты (blurred), замечает Дуглас М. Пирс. Это было связано с романтизмом, который повлиял на британские эстетические, исторические и научные выводы об Индии[25]. Эти примеры показывают, что как британские, так русские и вообще европейские историописатели, следуя научной модели своего времени выстраивали культурно-исторические идентичности «Чужого», а на его фоне и «Свои».
Таким образом, исследователь должен понимать теоретико-методологическую базу проблемы, признавать непрозрачность нарративных источников, уметь создавать научный, литературный и, вообще, культурный контекст той или иной эпохи. Следует учитывать еще и то, что интерпретация событий, производимая историками, всегда строится в соответствии с традициями, в которых мы (историки) находимся, и тем самым поддерживает власть этих традиций. Изучение таких традиций, само по себе представляет интересную тему для исследователей. Поэтому, смысл интерпретируемого документа, или исторического нарратива, который был кем-то в прошлом написан, всегда открыты для новых интерпретаций. Осознавая это, сегодня мы должны говорить об активной позиции исследователя в историографической операции, прежняя установка историографии на приоритет текста в работе историка сменяется иной установкой. Теперь в центре историографической операции становится сам историк - субъект исторического познания. Утверждается тезис – «источник – конструкция». Конечно, автор источника создавал «памятник», иногда не вполне понимая такую операцию, он действовал в рамках определенной традиции. Однако здесь я веду речь о другом; «источник – конструкция», создаваемая активной позицией историка.

Сегодня мы являемся свидетелями, не только заканчивающейся модернистской эпохи с ее прогрессистским мышлением, но нам уже становится тесно в постмодернистском расколотом на локусы деконструированном мире. Локусы теперь не выстраиваются в вертикальную иерархию, в едином горизонтальном пространстве они втягиваются в глобальную перспективу. Общество пост-постмодерна (глобализации) перестает жить по одним социальным часам, заведенным по «законам» и «закономерностям» метанарратива. Информационно-цифрровое пространство, окутывающее планету позволяет каждому локальному объекту напрямую выходить в глобальный мир, минуя национальный центр (тем самым глокализируясь) и с подозрением относиться к метанарративному «прогрессирующему» социальному времени. Мне уже приходилось писать, что некогда европейская философия истории и историческая наука манифестировали прогресс как диахроническое культурное развитие, но подразумевали синхроническую шкалу для разных культур, т.е. приписывали, в зависимости от степени «развитости», то или иное социальное время человеческим обществам[26].
В наше время многие признают, что стандарты социального развития различаются в зависимости от культурных и исторических условий. Процесс установления современности и или модерности проходил, как считает специалист в области культурных исследований Брюс М. Кнауфт, альтернативными путями и имел региональный (regional), множественный (multiple), или вообще «другой» (“other”) характер[27]. Возможно, все общественные явления, замечает А.Ю. Согомонов, - «утрачивают сегодня весьма существенное модернистское свойство-обусловленность социальным временем. Более того, речь идет, вообще, о наступившей эпохе кардинально видоизменившихся времени-и-пространства. По мнению Согомонова, не только территории, но даже группы и индивиды сегодня «отличаются друг от друга не историко-хронологической «развитостью» или «отсталостью» по воображаемой модернизационной шкале, а своими неповторимыми рисунками того, как в них переплетаются включенность в глобальные потоки и следование местным культурным традициям, социальным устоям». По глокальному критерию ныне разнятся, страны, регионы, отдельные города и т.д., тем самым они неравнозначны друг другу, но такая неравнозначность сегодня уже не образует «идеологию развития»[28]. Идентичность определенного места в эпоху пост-постмодернизма зависит от глокального положения в пространстве, нежели в политической или социально-временной иерархиях.
Таким образом, современное историческое знание показывает необходимость исследования не столько исторического развития, сколько пространств культуры. Такая необходимость неминуемо рождает потребность в новых подходах и в новой исследовательской проблематике. Так, рост интереса к проблемам культуры и репрезентации, замечает городской историк Алан Форрест, подталкивает исследователей менять взгляд на социальную историю и искать непохожие на прежние вопросы к прошлому социальной жизни[29]. Нам представляется, что, в первую очередь следует говорить об историко-культурном подходе, который переносит акцент с анализа процессов на анализ структур, с линейного исторического метанарратива на локальные социокультурные пространства и их включенность в пространство глобальное, в глокальную перспективу.
Сегодня историки заговорили об «имперском повороте» (“the imperial turn”), который, по словам Антуанетт Бертон, помогает обращать пристальное внимание на воздействие империалистических историй на общества, заставляет думать о том, насколько в эру усиливающейся глобализации традиционная национальная история ограничена невниманием к имперской, национальной, колониальной, расовой и гендерной традициям[30]. «Новая имперская история» под влиянием «культурного поворота» в исторической науке стала обращать внимание на культурные исследования. Она пытается реконструировать формы сознания, историографические и культурные практики. Исследователи изучают влияние империй на конструирование национальной и имперской идентичности, осмысление современниками расширяющихся границ государства и его военной, политической и цивилизаторской миссии[31].
Конечно, подобные исследования предполагают создание, посредством межкультурной коммуникации, интернационального контекста. Современные исторические занятия все больше требуют от ученого понимания глобальной перспективы той или иной проблемы, поэтому «Организация американских историков» в 2000 году призвала «профессию» к интернационализации истории, к изучению проблем и исторических процессов больших, чем нация (larger than the nation)[32]. В апреле 2005 г. на конференции Российского общества интеллектуальной истории мы также поставили вопрос об интернационализации локальных исследовательских практик[33]. Уже 3 - 9 июля 2005 г. Современный отдел Истории в университете Сиднея организовывал круглый стол, на котором обсуждалась проблемы интернационализации исторических исследований и обучения, а также изучения истории вне национальных подходов, но в кросс-институциональных (cross-institutional) и кросс-национальных (cross-national)[34].

В практической связи с этой проблемой следует упомянуть новую работу Вилларда Сандерленда, который применил, используемый американскими историками (для реконструкции североамериканской истории) концепт «фронтир» (frontier - подвижная граница) для изучении колонизации Россией (Московской Русью и Российской империей) степных регионов юго-восточной Европы и Азии. Историк употребил фронтир неслучайно, так как провел многочисленные плодотворные аналогии с продвижением на Запад границы Соединенных Штатов, где как и в России Просвещение предоставило посредством метафоры прогресса «научное» оправдание «просвещенной колонизации» («enlightened colonization»)[35]. Ставропольская исследовательница Н.В. Евдокимова применяя подход компаративной историографии сегодня рассматривает модели изучения культурного разнообразия в американской (Юго-западные штаты) и российской (Южно-российской) региональных историографических практиках[36].
Как видим, дисциплинарная историография, все четче формулирует задачу выхода исследований за национальный, узко государственный уровень. Неслучайно, даже раздаются призывы «спасать историю от нации»[37]. В данном случае, задача состоит не в том, что, к примеру, должна изучаться не одна лишь история Швеция, а всей Скандинавии, или не одной России, а преимущественно Евразии. Нет, разговор ведется о современном межкультурном компаративном исследовании, где объект исследования изучается в контексте других объектов, имеющих определенные типические характеристики. Это может быть какая-либо проблема истории Российской империи, изучаемая в (обще)имперском глобальном контексте. Локальные объекты изучаются подобным же образом: проблема истории северокавказского города не может не учитывать городской истории Сибири, российской Средней Азии, европейских поселений на иных континентах. Тем самым, мы будем иметь глобальный контекст, представленный проблемой колониального города.
Последняя мысль, была нами обозначена в Проекте 2005 г. «Северокавказский город в эпоху модернизации», где мы указали, что «исследование специфики северокавказского города периода модернизации должно основываться на междисциплинарном подходе, с включением достижений наук социо-гуманитарного цикла (включая востоковедение) в области изучения и Запада, и Незапада… Специфика протоурбанизации в России связана с тем, что модернизация сопровождалась активной экспансией империи для расширения своих пределов. При этом регионы такой экспансии имели неодинаковую судьбу, географию, автохтонную традицию. Таким образом, протоурбанизация при общности государственной цели имела свои особенности в Сибири, в Средней Азии и на Кавказе… Северо-Восточный Кавказ до прихода на его территорию России был знаком с городскими поселениями, традиционными для Востока, но имевшими кавказские черты. С конца XVIII в., когда русская имперская политика на Кавказе была направлена на скорейшее «освоение» вновь приобретаемых земель, здесь стали строиться города-крепости западного типа, выполнявшие военно-административные функции, это были новые колониальные города»[38].
Я считаю, что в качестве глокальной перспективы для локальных исследований, конечно, может стать «евразийская» референциальная рамка, но только в том случае, если это не будет «евразианизмом» традиционного российского государственного строительства или националистической идеологией, как основы для новой империи. По справедливому замечанию современного казахского историка Дулатбека Кхидербекаглы, эта русская идея в своей основе имеет традицию западного колониализма[39].
Похожую глокальную перспективу сегодня предлагает редакция журнала «Обозрение Центрально Евразийских исследований», где под Центральной Евразией понимается довольно значительная территория: Крым (татарский), Поволжье Северный Кавказ и Закавказье, Турция, Средняя Азия, Сибирь, Северный Китай, т.е. если говорить о российских территориях, то это регионы без русского/европейского населения. Один из основателей проекта «Центрально Евразийские исследования» профессор университета Нью-Мехико Грегори Глесон указывает, что, в частности Кавказ и Средняя Азия, имели большие связи с Ближним Востоком и все же они - не Ближний Восток. Эти регионы имеют много общего с Азией, но все же они не являются азиатскими. Большая часть Центральной Евразии была под длительным доминированием европейской России (dominion of European Russia), все же они не стали европейскими. Ни Восток, ни Запад, ни Европа, ни Азия, Центральная Евразия – свой собственный регион[40].
Это рассуждение о геополитическом расположении Центральной Евразии можно было бы оспорить невниманием Глесона к районам, которые примыкают к нарисованной им карте. Однако ученый указывает на два важных свойства этого суперрегиона: география и культура. По его мнению, география всегда была доминирующей особенностью Центральной Евразии, как и многоликая (multifaceted) культура, позволяющая говорить о ее глобальной уникальности[41].
Долгое время историография модерна скрывалась за фасадом научной объективности, хотя сама эта наука демонстрировала различные стандарты сбора, подтверждения и распознавания документальных источников[42]. Сейчас мы понимаем, что каждая эпоха не столько отбирает образ прошлого из сохранившихся в коллективной памяти и документах воспоминаний и сообщений о событиях, сколько реконструирует факты в соответствии с текущими потребностями.
Для понимания ситуации, в которой находится историческая наука, много сделали философы и историки постмодерна. Однако они изучали историографические традиции не с целью реконструкции их воображаемых концепций, а для того, чтобы деконструировать их исторический дискурс и стратегии доминирования в этом дискурсе. Тем самым они сорвали маску научной строгости с современной историографии, представив ее наивной относительно своих собственных концептуальных оснований. Например, Мишель Фуко интересовался риторическими стратегиями, которые притязали на истину и пришел к выводу, что на самом деле они сводились к играм в истину[43]. При всем том, постмодернистская точка зрения также оказалась ограниченной, так как не смогла поддержать свое существование среди деконструированного исторического дискурса и институциональных форм дисциплины, превращенных в хаос. Обнажив слабость историографии, постмодерн не продумал рецепта укрепления ее состояния.

Действительно, ранее ориентированные на сбор фактов историки, предполагали, что есть только одно прошлое, которое следует открыть. Историцизм (историзм) являлся и является особой технологией исторического познания, связанного с потребностями историографии модерна. Историки выстраивали идентичности, которые позволяли им смотреть посредством изучаемых тем на истоки и переломные этапы исторического пути как на детерминанты нынешней идентичности. Поэтому, заслугой постмодерна можно признать то, что он показал: историческое прошлое известное нам не одно и оно является риторическим конструктом настоящего. Теперь образы, а не события и идеи становятся объектами изучения историков пост-постмодерна.
В этой связи, актуальным является выявление в текстах провинциальных историков и краеведов Поволжья, Урала, Сибири, а также Северного Кавказа черт ориентализма, которые были присущи всей европейской исторической мысли модернистской эпохи. Посредством глубокого/внимательного прочтения текстов (close reading), как замечает Доминик Лакапра[44], современные исследователи могут вскрывать эти черты, находить, каким образом соседство с восточными народами влияло на следование ориенталистской традиции или начинало противоречить ей в конкретной репрезентации «Чужого».
Сегодня исследователи стали обращать пристальное внимание на следы, оставленные этой европейской наукой о Востоке. Под влиянием Мишеля Фуко, Эдвард Сэйд еще в последней четверти XX в. не просто исследовал, а деконструировал европейский ориентализм и пришел к выводу, что он отражает европейское высокомерие и западные предрассудки относительно «загнивания Востока», «подчиненного» положения женщин, «беззакония», «иллюстративной системы риторики», «стагнирующего и неспособного к прогрессу» и т.д. Ориенталистика предоставила средства, с помощью которых европейцы, как им казалось, «понимали» Восток. Я не могу принять некоторые выводы Сейда, но думаю, следует согласиться с ним в том, что колониальное правление было заранее оправдано ориентализмом, который, кроме всего прочего, помог самим европейцам лучше понять их Европу. Он предоставил Европе чувство ее собственного культурного и интеллектуального превосходства, что, в конечном итоге, обеспечило Западу объяснение западного империализма не как формы завоевания, а как «спасения вырождающегося мира»[45].
Российский классический ориентализм, как замечает Сара Дикинсон, стал складываться с конца XVIII в. (после путешествия Екатерины II в татарский Крым), тогда же в России стали появляться стереотипы «инаковости» (“otherization”) и образ «Другого», как онтологически отличного от норм доминирующей европейской культуры[46]. Известный петербургский историк С.Ф. Платонов, показывая результаты завоевания Средней Азии, подчеркивал его культурное и гражданское значения для «Другого», писал: «Таким образом, был положен конец многовековому безначалию (здесь и далее курсив мой. – С.М.), какое господствовало в Средней Азии. Оставалось только умиротворить полукочевые разбойничьи племена туркмен, что и было достигнуто в короткий срок». И далее: «Движение России не могло быть остановлено до тех пор, пока ею не были достигнуты твёрдые границы и пока не был водворён прочный порядок среди беспокойных и некультурных среднеазиатских племён. Культурная работа русских в Средней Азии составляет одну из славнейших страниц царствования императора Александра II»[47].

Я выше говорил о модели европейского образования, в которую уже в XIX в. был встроен классический ориентализм. Именно под его влиянием, непрофессиональный историописатель, офицер кавказской армии Р.А. Фадеев, подчёркивал: «За русским рубежом и до самого края земли всё в Азии тлеет и разрушается. Азиатские общества держались века, как труп, до которого не касается воздух в могиле, держались отсутствием посторонней стихии; как только живые силы Европы дохнули на них, они стали рассыпаться. Нынешние народы западной половины Азии давно уже перестали быть общественными организмами; они сделались численным собранием мусульман, случайно, без малейшего сочувствия соединённых под тою или другою местною властью»[48]. Неслучайно, современный американский историк Марк фон Хаген, подчеркивает, что российские колониальные власти разделяли с учеными и путешественниками общепринятые (conventional) ориенталистские образы отсталости и варварства ислама[49].
Критика ориентализма, начатая Сэйдом сегодня продолжается другими историками, которые пытаются понять истории некоторых российских регионов или народов, долгое время пребывавших под российским доминированием. Кальпана Сахни расценивает российский ориентализм как общую западную болезнь, которую прекрасно продиагностировал Эдвард Сэйд. Российская наука, литература и школа провели первичную подготовку для последующей военно-политической колонизации Кавказа и Средней Азии, изображая их народы как «дикие» и «варварские» и подкрепляли мысль о цивилизаторской роли идущего к ним централизованного европейского государства[50]. Остин фон Джерсилд встроил историю Северного Кавказа нового и новейшего времени в контекст глобальной западной ориенталистской идеи и российской имперской политики, взявшей в союзники христиан Закавказья[51].
Глобальная перспектива современного макро-исторического исследования уже не позволяет историкам следовать за прежними метанарративными генерализирующими построениями. В этом немалая заслуга «глокального» объекта исторического действия. Рост желания восстановить «другие» истории, которые не были учтены евроцентристскими историями государственного строительства объединяет исследователей в проекты по созданию «коллективных историй» и поиску «теней» забытых историй, подвергшихся европейской колонизации – «неисторических» (с точки зрения модерна) народов[52]. С помощью метода, который Антуанетт Бертон назвала «исторический постмодернизм» (historical method postmodernism), она пытается установить трансисторические (transhistorical) и даже супраисторические (suprahistorical) связи между классической европейской историографией (историей) и устными и записанными рассказами о народах Индии и Пакистана[53].
Акцентировка внимания историков на постэтатистских проблемах и вопросах, связанных с изучением следов, которые оставили мировые державы в разных регионах мира, неслучайна. Как замечает социолог Н.Е Покровский, в современной России, как и в других странах, основанных на европейских модернистских территориально-государственных принципах, происходит упразднение национально-государственного фактора. «Поэтому, в понятие «национализм» отныне включаются такие феномены, как национальные государства-страны, национальные социокультурные традиции, национальные типы сознания и т.д.»[54] А.Ю. Согомонов также указывает, на практически, повсеместно усиливающийся кризис собственно национальных государств, фрагментацию правового пространства и регионализацию легальных и социальных политик[55]. Наш коллега, один из теоретиков российской «новой локальной истории» М.Ф. Румянцева добавляет, что сегодня «государство перестает быть универсальным субъектом исторического процесса и силу этого не может уже в полной мере обеспечить идентификацию индивидуума в историческом пространстве за счет создания метанарративов национально-государственного уровня»[56].
Дисциплинарная история отказывается от сдерживавших ее развитие рамок политической истории, которая на протяжении эпохи модерна выступала как главная опора истории. Ее хронология, построенная на основных событиях строительства государств-наций, предстала лишь как одна из многих возможных схем, каждая из которых могла бы организовать историческое время по-своему. Сегодня трансформируются даже базовые «факты», на которых покоятся национальные идентичности. Несколько лет назад появилось предложение о пересмотре устоявшегося базового события национальной истории США. Им является гражданская война 1861 – 1865 гг. Сейчас, в эпоху признания множественности культур, мультикультурализма, историки предлагают расширить хронологические рамки явления, которое теперь может называться «Эрой расового насилия 1854 – 1877 гг.»[57]
В этом году Россия празднует новый ноябрьский праздник (к нему можно по-разному относиться), что свидетельствует о желании укрепить национальную идентичность, установлением нового места памяти. Неслучайно и в рамках новой локальной истории появились критические размышления о привязке периодизаций локальных историй к традиционной общероссийской периодизации государственного строительства. Например, насколько оправдано выделять 1861 г., время отмены крепостного права в России в истории Ставрополья, где насчитывалось всего около 3% крепостного населения?
Итак, постмодернистское влияние содействовало усилению «фрагментации» исторического знания, отходу историков от исследовательских полей политической и национальной историй в пределы матрицы деталей. Профессиональные историки обратили внимание на концепты: «партикуляризм», «локализм», «регионализм», «относительный автономизм» и т.д.
Усиливающаяся перспектива глокальности характеризуется ослаблением внимания историографии государству, к узко-национальной истории. Национальному тождеству, основанному на континуитете с прошлой мифологизированной историей, бросила вызов коллективная память локальных сообществ, не вписанных в эту национальную историю, но стремящихся выйти на глокальный уровень. Таким образом, новая историографическая парадигма подрывает традиционное различие между тем, что представлялось «главным» в исторических исследованиях (национальная история) и тем, что считалось «периферийным» (локальная история). Парадигмальный разворот в сторону горизонтальных глокальных иерархий наша культура уже завершает, а тем самым, преодолевается пространство между «историей» и «не-историей»; теперь Историей становится всё.

Как мне уже приходилось подчеркивать, новая локальная история, выстраивающая свои исследовательские операции на новейших достижениях мировой историографии, становится естественным каналом интернационализации локальных исследовательских практик. Однако, говоря о вхождении этих практик в наднациональную историографию, нужно помнить, что, с одной стороны, следует беречь национальные историографические традиции, с другой - пытаться преодолеть существующие в науке барьеры[58].
Историографическая практика новой локальной истории покоится на рефлексии о глокальной способности видеть целое прежде составляющих его локальных частей, воспринимать и понимать контекстность, глобальное и локальное, отношения исторических макро- и микроуровней. Мы говорим об изучении локального, но его изучение предполагает не-локальность, а глокальность, т.к. исследовательская операция строится на признании глубокой взаимной детерминации «внешнего» и «внутреннего». Поэтому, само конституирование новой локальной истории, в отличие от традиционной местной истории, идёт не от объекта исследования (локального), её организация основывается на методологических процедурах актуального глокального пространства.

Примечания
1. Концепция межвузовской научно-образовательной программы «Локальная история: компаративные подходы и методы изучения» // Региональный научно-образовательный центр «Новая локальная история» http://www.newlocalhistory/work/koncepcia.pht ; См., также: Румянцева М.Ф. Субъект исторического действия: к вопросу о предмете новой локальной истории // Новая локальная история. Вып.1. Новая локальная история: методы, источники, столичная и провинциальная историография: Материалы первой всероссийской научной Интернет-конференции. Ставрополь, 23 мая 2003 г. Ставрополь: Изд-во СГУ, 2003. С.203.
2. См.: The Oxford Dictionary of New Worlds. Oxford, N.-Y.: Oxford. Univ. Pr., 1992. P. 134.
3. Knauft, Bruce M. Critically Modern: An Introduction // Critically Modern: Alternatives, Alterities, Anthropologies / Ed. by Bruce M. Knauft. Bloomington: Indiana Univ. Pr., 2002. P.29-32.
4. McKeown, Adam. Rethinking American History in a Global Age // Journal of World History. 2004. Vol. 15. No. 3. September. P. 398.
5. Burke, Peter. Overture: the New History, its Past and its Future // New Perspectives on Historical Writing / Ed. by Peter Burke. 2nd edition. University Park, PA: Pennsylvania State University Press, 2001. P. 6-8.
6. Булыгина Т.А., Маловичко С.И. Культура берегов и некоторые тенденции современной исторической культуры // Новая локальная история. Вып. 2. Новая локальная история: пограничные реки и культура берегов: Материала второй международной Интернет-конференции. Ставрополь,20 мая 2004 г. Ставрополь: Изд-во СГУ, 2004. С. 18.
7. Келли, Дональд Р. Основания для сравнения // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. 2001. Вып. 7. С. 92-93.
8. Классен X.Дж.М. Проблемы, парадоксы и перспективы эволюционизма. Альтернативные пути к цивилизации: Кол. монография / Под ред. Н.Н. Крадина, А.В. Коротаева, Д.М. Бондаренко, В.А. Лынши. М.: Логос, 2000. С.19.
9. Маловичко С.И., Шумакова Е.В. Евроцентристское историческое время для «Другого»: психологический дефицит отечественной универсальной и провинциальной историографии //Пространство и время в восприятии человека: историко-психологический аспект: Материалы XIV Международной научной конференции, Санкт-Петербург, 16-17 декабря 2003 г. Ч. 2. СПб.: Нестор, 2003. С.27.
10. См: Wagoner, Phillip B. Precolonial Intellectuals and the Production of Colonial Knowledge // Comparative Studies in Society and History. 2003. Vol. 45. No. 4. P. 783-814.
11. Северный Кавказ. 1884. № 1.
12. Стрелов В.И. Ставропольская мужская гимназия как этнокультурная зона: опыт обучения горцев в русской школе середины XIX в. // Новая локальная история. Вып. 2. С. 278-288.
13. Langohr, Vickie. Colonial Education Systems and the Spread of Local Religious Movements: The Cases of British Egypt and Punjab // Comparative Studies in Society and History. 2005. Vol. 47. No.1. January. P. 161.
14. Шнайдер В.Г. Россия и Северный Кавказ в дореволюционный период: особенности интеграционных процессов. М., 2005. С. 85.
15. Hagen von, Mark. Veiled Empire: Gender and Power in Stalinist Central Asia by Douglas Northrop // The American Historical Review. 2005. Vol. 110. No. 3. June. P. 907.
16. Brower. Daniel. The Russian Moment in World History by Marshal T. Poe // Journal of World History. 2004. Vol. 15. No. 3. September. P. 389-390.
17. См., например: Трехбратов Б.А. Кубанские краеведы Ф.А. Щербина (1849-1936), П.П. Короленко (1834-1912), И.Д. Попко (1819-1893). Краснодар, 2005.
18. Репина Л.П. От личностного до глобального: Еще раз о пространстве интеллектуальной истории // Диалог со временем: альманах интеллектуальной истории. Вып. 14. М.: КомКнига, 2005. С. 10.
19. См.: Маловичко С.И., Шумакова Е.В. Евроцентристское историческое время для «Другого»: психологический дефицит отечественной универсальной и провинциальной историографии. С. 24-28.
20. Соломянный В.Д. Интеллектуальная история российской провинции: междисциплинарный подход к изучению северо-кавказского историописания // Междисциплинарные подходы к изучению прошлого: до и после «постмодерна»: Материалы научной конференции 28-29 апреля 2005 г. М.: ИВИ РАН, 2005. С. 144-146.
21. Мирзоев А. «Право войны» и некоторые аспекты традиционной военной культуры адыгов (черкесов) // Традиция разрешения конфликтов на Кавказе и методы институтов гражданского общества: Материалы научно-практической конференции «Традиции народной дипломатии и нормы поведения во время войны и конфликтов на Кавказе», 31 мая – 2 июня Цахкадзор (Армения) // http://kavraz.memo.ru/books/zip/tsaher1.zip
22. Davidson, James West & Lytle, Mark Hamilton. After the Fact: The Art of Historical Detection. McGraw-Hill Humanities, 1999. P.1.
23. Burton, Antoinette. Dark Vanishings. Discourse of the Extinction of Primitive Races, 1800-1930 by Patrick Brantlinger // The American Historical Review. 2004. Vol. 109. No. 2. April. P. 482.
24. Griffin, Nicholas. Caucasus: A Journey to the Land between Christianity and Islam. Univ. of Chicago Pr., 2004. P. 4.
25. Peers, Douglas M. Colonial knowledge and the military in India, 1780–1860 // The Journal of Imperial & Commonwealth History. 2005. Vol. 33. No. 2. May. P. 157-180.
26. См.: Маловичко С.И. Историография как «участок памяти» (lieux de memoire): евроцентристские конструкты и следы социальной памяти в исторических нарративах // Ставропольский альманах Российского общества интеллектуальной истории. Вып. 5. Ставрополь, 2004. С. 22-45.
27. Knauft, Bruce M. Critically Modern: An Introduction. P. 1-29.
28. Согомонов Ф.Ю. Глокальность (очерк социологии пространственного воображения) // Глобализация и постсоветское общество /«Аспекты 2001»/ Под ред. А. Согомонова и С. Кухтерина. М.: Стови, 2001. С. 62-63, 67.
29. Forrest, Alan. French Urban Elites // Urban History. 2003. Vol.30. No.1. P. 98-99.
30. After the Imperial Turn: Thinking with and through the Nation / Ed. by Antoinette Burton. Durham, N.C. Duke Univ. Pr., 2003. P. 2-9.
31. A New Imperial History: Culture, Identity and Modernity in Britain and the Empire, 1660–1840. Ed. by Kathleen Wilson. Cambridge: Cambridge Univ. Pr., 2004. P. 3,19.
32. Quam-Wickham, Nancy. Fifth in a Special Series Internationalizing United States History: Editor’s Note // The History Teacher. 2004. Vol. 37. No.3. May. P. 307.
33. См.: Маловичко С.И. Новая локальная история в России: рефлексия о коммуникативной открытости // Междисциплинарные подходы к изучению прошлого: до и после «постмодерна». С. 133.
34. Miller, Julia, Muffett, Sharon, and Myton, Nicola. Internationalizing World History Research and Teaching: Steps toward a Global Classroom? // World History Connected. 2005. Vol. 3. No. 1. October.
35. Sunderland, Willard. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca, N.Y.: Cornell Univ. Pr., 2004.
36. Евдокимова Н.В. Изучение истории культурного разнообразия в американской и российской исследовательской практиках локальной истории // Запад – Россия – Кавказ: межвузовский научно-теоретический альманах. Вып. 3. Ставрополь: Изд-во ПГЛУ, 2005. С. 308-314.
37. См.: McKeown, Adam. Rethinking American History in a Global Age. P. 398.32.
38.
39. Khidirbekughli, Doulatbek. Mysterious Eurasia: Thoughts in Response to Dr. Schoeberlein // Central Eurasian Studies Review. 2004. Vol. 3. No. 1. Winter. P. 4.
40. Gleason, Gregory. The Centrality of Central Eurasia // Ibid. 2003. Vol. 2. No.1. Winter. P. 2.
41. Ibid. P. 5.
42. Хаттон, Патрик Х. История как искусство памяти / Пер. с англ. В.Ю. Быстрова. СПБ.: Владимир Даль, 2003. С. 26-27.
43.См.: Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996.
44. La Capra, Dominic. Tropism of Intellectual History // Rethinking History. 2004. Vol. 8. No. 4. December. P. 499-525.
45. Said, Edward. Orientalism: Western Conceptions of the Orient. Revised edit. Penguin, 1995.
46. Dickinson. Sara. Russia’s First “Orient”: Characterizing the Crimea in 1787 // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2002. Vol. 3. No. 1. P. 3-25.
47. Учебник русской истории // Платонов С.Ф. Сочинения в 2-х тт. Т. 1. СПб., 1993. С.713.
48. Фадеев Р.А. Шестьдесят лет Кавказской войны // Фадеев Р.А. Кавказская война. М: Изд-во Эксмо, 2003. С.38.
49. Hagen von, Mark. Veiled Empire: Gender and Power in Stalinist Central Asia. P. 907.
50. Sahni, Kalpana. Crucifying the Orient: Russian Orientalism and the Colonization of Caucasus and Central Asia. The Institute for Comparative Research in Human Culture: White Orchid Pr.,1997.
51. Jersild von, Austin. Orientalism and Empire: North Caucasus Mountain Peoples and the Georgian Frontier, 1845-1917. Seiten - McGill-Queen's Univ. Pr., 2002.
52. См: Ellis, Steven G. Why the History of “the Celtic Fringe” Remains Unwritten // European Review of History. 2003. No. 3. September. P. 233-251; Conn, Steven. History’s Shadow: Native Americans and Historical Consciousness in the Nineteenth Century. Chicago: Univ. of Chicago Pr., 2004.
53. Burton, Antoinette. Dwelling in the Archive: Women, Writing, House, Home and History in the Late Colonial India. New York: Oxford Univ. Pr., 2003.
54. Покровский Н.Е. Транзит российских ценностей: нереализованная альтернатива, аномия, глобализация // Глобализация и постсоветское общество. С.54.
55. Согомонов Ф.Ю. Глокальность (очерк социологии пространственного воображения). С. 74.
56. Румянцева М.Ф. Новая локальная история в проблемных полях современного гуманитарного знания // Междисциплинарные подходы к изучению прошлого: до и после «постмодерна». С. 132.
57. Pencak, William. The American Civil War Did Not Take Place: with apologies to Baudrillard // Rethinking History. 2002. Vol. 6. No. 2. June. P. 217-221.
58. Маловичко С.И. Новая локальная история в России: рефлексия о коммуникативной открытости // Междисциплинарные подходы к изучению прошлого: до и после «постмодерна». С. 132-133.