Вы здесь

    • You are here:
    • Главная > Ориентализм в России как фантастический образ мира



Ориентализм в России как фантастический образ мира

Бережная Наталья Николаевна, аспирант кафедры историографии и источниковедения Ставропольского государственного университета.

Изучение образа одного народа в сознании другого всегда имело большое значение для межнациональных контактов, поскольку помогало преодолевать сложившиеся в обществе негативные стереотипы и предрассудки через демонстрацию их истоков. Несмотря на рост межкультурного взаимодействия и распространение лояльности в отношениях между нациями, это актуально и в наши дни, поскольку формирование определенного образа «Другого» свойственно всем играм с ментальными картами, чреватыми «искушением ранжировать, уничижительно обобщать, формировать негативный образ иного ради достижения собственных политических целей и удовлетворения собственного, очень часто сопровождаемого комплексом неполноценности тщеславия»[1].

При этом пространство и время - это самые суровые определители человеческого бытия, еще более суровые, чем социум. Преодоление пространства и времени и овладение ими - это экзистенциальная задача, которую человечество решает в своей истории, а человек - в своей жизни. Человек субъективирует пространство и время, разъединяет, объединяет их, трансформирует, обменивает и превращает одно в др. Хронотоп - это живое синкретичное измерение пространства и времени, в котором они нераздельны. Xронтоп сознания двулик. Это в такой же степени современность пространства, в какой «опространственность времени». Пространство в отдельности, как и время в отдельности - лишь «тень реальности», тогда как реальные события протекают безраздельно в пространстве и времени, в хронтопе и в окружающей нас среде, и внутри нашего организма конкретные факты и зависимости даны нам как порядки и связи в пространстве и времени между событиями.

Такую связь пространства и времени мы наблюдаем и в девятнадцатом веке, когда мир был разделен между несколькими имперскими государствами. Уступая лишь Британской Империи, российские владения простирались от Финляндии и Польши до Аляски и Манчжурии, перекрывая позднейшие границы СССР. Войны, которые вела Россия с 1815 до 1917, почти все были колониальными войнами, то есть конфликтами по поводу территорий, лежащих вне национальных границ стран-участниц. Но Россия отличалась от Британии и всех остальных колониальных держав самим качеством колонизации. Британия и Франция, за ними Германия осуществляли экспансию в заморские территории; Россия осуществляла экспансию в земли, прилежащие к ее землям. В силу географического положения, только Америка смогла осуществить подобного же рода сухопутные приобретения. Вплоть до Крымской войны, эти два способа колониальной экспансии, британский и российский, были настолько различны, что почти не сталкивались между собой.

Применительно к британской и французской литературам 19 века, характер взаимоотношений между колониальным опытом и литературным процессом был раскрыт в работах Эдварда Саида. Основываясь, главным образом, на идеях М. Фуко о дискурсе и неразрывной связи знания и власти, а также на концепции А. Грамши о культурной гегемонии, Саид выстроил собственную концепцию колониальной практики Запада на Востоке и обозначил ее идеологическое наполнение словом «ориентализм». Саид определяет ориентализм как культурную практику Запада изобразить Восток. У американцев Восток не вызывает такого чувства, поскольку для них Восток прежде всего ассоциируется с Дальним Востоком (преимущественно с Китаем и Японией). По его мнению: «в отличие от американцев французы и англичане – в меньшей степени немцы, русские, испанцы, португальцы, итальянцы и швейцарцы – имеют давнюю традицию того, что я буду называть в дальнейшем оирентализмом, определенным способом общения с Востоком, основанном на особом месте Востока в опыте Западной Европы, но и еще и местом расположения ее самых больших, самых богатых и самых старых колоний, это исток европейских языков и цивилизаций, ее культурный соперник, а также один из наиболее глубоких и неотступных образов Другого. Кроме того Восток помог Европе (или Западу) определить по принципу контраста свой собственный образ, идею, личность, опыт. Однако ничто в таком Востоке не является сугубо воображаемым. Восток – это неотъемлемая часть европейской материальной цивилизации и культуры [2].

Ориентальное «знание» одновременно является «властью» в том простом и понятном смысле, что оно, знание, направляет колониальную власть и ею же порождается. Такова природа всякого дискурса; Саид применяет эту общую идею Фуко к колониальному материалу. Ориентальное «знание» не есть ни причина колониальной власти, ни ее продукт, но скорее само ее содержание. Имперская политика есть, писал Киплинг в «Киме», Большая Игра: она так же самоцельна, как деньги ради денег в «Протестантской этике» Вебера. Колониальная политика подобна ученой экспедиции. Географ путешествует для того, чтобы создать карту, которой тут же и пользуется. Создание карты одновременно является присвоением территории. Та же логика верна и для колониального антрополога, который вслед за миссионерами и администраторами описывает особенные местные нравы, и для имперского поэта, когда он рассказывает о загадочном Востоке, которому не сойтись с Западом.

Ориентализм как «знание» обобщает восточных людей в единый образ, приписывая им определенные черты в интересах колониальной власти. Эти черты могут формулироваться в исторических («варварство», «примитивность», «отсталость»), психологических («азиатская хитрость», «жестокость», «нелюбовь к свободе»), политических («восточный деспотизм», «неспособность к самоуправлению»), гендерных («женственность», «покорность») и других терминах. В общем, они являются негативными, формулируясь как отсутствие позитивных черт, которыми обладает западный человек. Соответственно, эти термины отсутствия направляют политическую агрессию Запада, оправдывают экономическую эксплуатацию им Востока и обеспечивают культурные, образовательные и миссионерские предприятия, направленные на восполнение отсутствия. Важнее всего, однако, сама природа стереотипизирующего знания: люди разные, а власть хочет быть единственной, поэтому колониальный дискурс представляет людей одинаковыми.

Для ориентализма, как мы его понимаю, характерны любые средства маркирования различий, который препятствует перемешиванию, гибридизации, ассимиляции Другого. Эти суждения распределяются в растянутом оценочном пространстве, полюса которого обозначены фигурами Жалкого Туземца с одной стороны, Доблестного Дикаря с другой стороны. Такого рода оценка Другого всегда связана с оценкой Себя и, таким образом, способствует важнейшим функциям критики собственной культуры, анализа и переделки самого себя. Примеров тому множество, и все они так же различны между собой, как различны недовольные собой и своей культурой авторы, – Руссо и Токвиль, к примеру, или Радищев и Чаадаев, или Кюстин и Гакстгаузен.

В большинстве случаев, культурные различия между метрополией и колонией опирались на расовые, этнические и лингвистические признаки. Колонизуя Индию или Конго, британцы или бельгийцы с легкостью дистанцировались от тех, кого порабощали и эксплуатировали. «Получерти, полудети», по выражению Киплинга, подлежали покорению и просвещению: задача противоречивая в своих условиях, «бремя белого человека», по его же слову[3].

В России ситуация была иной. Географическая и экономическая непрерывность российского пространства перевешивала всякие иные различия, – этнические, лингвистические, религиозные, – перемешивая их в общем имперском котле. Но именно отсутствие очевидных различий, таких как раса, создавало необходимость формирования культурных маркеров, которые бы выстраивали необходимые социальные иерархии, – логически непротиворечивые, недоступные подделке, удобные в обращении. Такие маркеры столь же необходимы имперской администрации, как коды «свой-чужой» в современном военном деле. Именно в этот период началось продвижение России на Кавказ и в Среднюю Азию, что заставили ее устанавливать в колониях политические и культурные формы контроля, а также изучать свой «Ориент». Однако, процесс складывания в России стереотипов «инаковасти» и образа «Другого», как онтологически отдаленного от норм доминирующей культуры, свойственной Европе, начался именно в последней четверти XVIII в.[4]

Проект Просвещения дал европейской исторической мысли представление о стадиальном развитии человеческих обществ. Социальная теория XVIII в, указывает современный историк Карлос Жукас, представила наш современный «стиль рассуждения» теперь в научном дискурсе непохожих европейцев жители иных континентов называться не просто «дикарями» или «варварами», но «примитивными», «первобытными»[5]. Стадиальная теория философии стала теорией исторической и, по мнению Жакоса, повлекла эпистемологические изменения в историческом «стиле рассуждения»[6].

Русская история уже мыслится в рамках мировой истории, под которой, выступала история европейского разума и силы. В литературе появилось дискурсивное клише: сравнение эпопеи русских на Востоке с подобной эпопеей, которую осуществляли другие европейские народы в Америке. Так коллежский асессор Е. Филиповский подчеркнул: «Завоевания (России) распространились даже в Восточном Океане. А что сии завоевания такой скорой имели успехи, то сие произошло оттого, что дикие Сибиряки знали еще действие пороха, и употребляли стрелы, против огнестрельных машин. Тут то же произошло, что в Америке, когда оную, покоряли европейцы»[7]. Удивительно, но мысли о похожести России и Европы мы можем наблюдать не только в столице, но и на окраине империи Северном Кавказе. Так в Губернских ведомостях 1884 года мы можем найти такие строки: «Ночь под Новый год во всех значительных городах (не говоря уже про столицы), как у нас (Владикавказ), так и в Европе, всегда отличается необыкновенным оживлением»[8].

С начала XIX в. европейцы, в том числе, русские стали подчеркивать особую, так называемую «цивилизаторскую миссию» Европы, по отношению к иным культурам. Так для Устрялова, историка XIX в. эта идея закономерна и объяснялась тем, что Россия была окружена «с севера, востока и юга полудикими племенами»[9]. По его мнению, именно России было суждено обратить язычников в христианскую веру и поднять на более высокую ступень развития.

Идея цивилизаторской миссии была присуща всей Европе, и она выросла из привычной для христианского сознания метафоры «развитие». Не нужно забывать, что изучаемая нами историческая мысль прошлого, создавалась людьми, и они постигали прошлое и настоящее в свете концептов (стадиальность, линеарность и др.) и метафор (развитие и пр.), данных им культурой, в границах которой им суждено было существовать и мыслить. Поэтому и провинциальный историописатель XIX в. И. Бентковский мог написать о том, что именно Россия является для степных народов примером для подражания. Вот его слова по этому поводу: «Самое большое поселение нагайцев замечательное, между прочим тем, что его жители ведут свое хозяйство на русский лад»[10] или «этнографический элемент (ногайцы) оказался удобным для усвоения начал лучшей цивилизации и на сколько Россия, принявшая ногайцев под свою державу, выполнила эту нелегкую задачу»[11]. Вот другие его рассуждения по этому поводу: «…самое обладание налагает на нас непременную обязанность сообщить этим племенам начала цивилизации, развить вкус их к потребностям жизни и возбудить их к разумной деятельности»[12]. Для Бентковского примером более цивилизованной жизни были именно русские, но при этом он подчеркивал, что «степень недоверия пропорциональна расстоянию цивилизованных ступеней на которых находятся народы и племена»[13] или: «между тем огромная масса монгольских племен, обитающих на необозримых степях империи, давно уже ждет, и быть может долго еще будет ожидать, пока мы, горячим своим участием и мощным содействием успеем сделать их полезными деятелями на поприще нашей культуры»[14]. Типичные рассуждения мы можем найти у другой исследовательницы Я. П. Дубовой: «И только теперь, когда калмыки стали уже походить на разлагающейся труп, мы начали серьезно заботиться о их будущей судьбе, и по-видимому, задались целью одухотворить этот труп, впрячь его в борону и плуг и заставить перейти из кибитки, в которой он молча умирает, в крестьянскую избу с капустными огородами…»[15] или «Если Россия не поможет то иначе же калмыки, без особенно счастливой какой либо случайности не смогут выбиться из распутья, не избавиться от нищеты, не приходят к земледельческому труду, а напротив, окончательно обнищают и Больше - Дербентский улус обратиться в гнездо всяческих преступлений и язвой для окружающего его населения»[16].

В этот период европейская историография всячески подчеркивала «инаковость» других народов, непохожих ни европейцев, указывая, что европейцы приносят этим «варварским» («barbaric») или «диким» («savage») народам умиротворение и политический «порядок»[17]. Не избежали такого взгляда ставропольский преподаватель истории и историописатель начала XX в. С. В. Фарфаровский. В своих текстах он особо манифестирует «отсталость» и «дикость» степных народов. Описывая «трухмен», он мог позволить себе следующее выражение: «И вот в массивах Кавказа мы видим осколки этих народностей, изолированные группы, сохранившие свои обычаи чуть ли не каменного и бронзового веков, говорящих на неисследованных языках седой древности»[18] или «на калмыка Большего Дербента часто смотрят, как на младенцев, «детей степей», нуждающихся в постоянной опеке. Необходимость последнее подтверждают часто указание, что калмык – вырождающееся племя; их возродить невозможно»[19]. Подобное отношение можно проследить и при описании ногайцев: «когда смотришь на типичного ногайца, чувствуется, что этот народ застывший, неподвижный, инертный, как будто отживший и очень старый. Он живет многовековыми традициями тщательно отстраняясь от всего нового, чуждого ему»[20]. Подобные мысли мы можем найти и в нарративе Прозрителева: «Сильный и здоровый народ, одаренный способностями и необыкновенно выносливый физически с переходом за Волгу как бы начинает дряхлеть. От отважного героически храброго воина он к концу XIX в. сходит на степень просто степного хищника, скотокрада и грабителя у безоружного русского поселенца»[21].

Так же воспринималась историками и Средняя Азия, которая была в XIX в. малоисследованным регионом. Русские путешественники воспринимали казахскую степь в качестве чужого, враждебного и опасного пространства. В конце XVIII – начале XIX в. казахская степь еще была практически не изученной ни в географическом, ни в этнографическом отношении. Поэтому путешественники, как правило, не имели точного представления ни о природно-климатических особенностях региона, ни о внешнем облике и обычаях местного населения. Оказавшись в «неведомом» крае, они испытывали чувство тревоги за свою судьбу, поскольку смутно представляли себе, что конкретно их там ожидает. Путешественников в этот период тревожили мысли об условиях жизнедеятельности в казахской степи, а также о последствиях встречи с ее кочевыми жителями, которые представлялись не иначе как в образе диких, хищных и беспощадных разбойников. Е.П. Ковалевский, посетивший казахскую степь в 1839 г. описывал ее как «точное подобие безграничного взволнованного моря», куда они с сотоварищами ринулись «на борьбу с буранами, которые могли смести и самый след существования нашего, на встречу с барантовщиками, этими корсарами пустыни, которые рыщут особенно здесь, на песчаном пространстве…».

Постепенно образ буйных и своевольных казахов-разбойников постепенно уступает свои позиции образу хотя и полудиких, но мирных и дружелюбных казахов-кочевников. Немаловажную роль в этом процессе сыграло восприятие казахами, жившими вблизи русских укрепленных линий, некоторых элементов русской культуры: русских слов, одежды, оседло-земледельческого типа ведения хозяйства. Как правило, это оценивалось русскими авторами в качестве положительного явления. «Русеющие» казахи противопоставлялись, в свою очередь дальним «дикарям», еще находившимся в разобщении с русским миром.

Начиная с 40-х гг. XIX в., прогрессивное будущее казахской степи стало однозначно увязываться путешественниками с ее интеграцией в состав России. Так, фиксируя безжизненность казахской степи, А.В. Терещенко с радостью отмечал в 1851 г. увеличение притока в край русских поселенцев и появление признаков оседло-земледельческого типа ведения хозяйства, к которым относил такие внешние знаки как, например, вспаханные поля, стога сена и хлебные скирды. Даже сердцу его, как выразился сам Терещенко, стало легче от этих «признаков оседлости» и вида закипавшей деятельности и многолюдности.

Мнение о дикости казахов-кочевников подкреплялось также отсутствием у них государственности, письменного законодательства, развитых политических институтов, оживленной ремесленной и торговой деятельности, бытовой неустроенностью кочевого образа жизни, якобы свойственными казахам неопрятностью и чрезмерным суеверием и т.п. Такой образ казахов имел следствием то, что русские наблюдатели не были склонны причислять казахов к цивилизованным народам и относили их к варварской ступени развития человеческого общества. Это позиция в отношении казахов вполне соответствовала представлениям о диких и варварских народах, свойственных философии европейского Просвещения и влиятельных конструкций эволюционизма. Любопытно, что преодоление дикости казахами виделось в этот период русским путешественникам при условии их приобщения к оседлости, земледелию и просвещению под эгидой российского правительства.

Нельзя не согласиться с тем, что историк - дитя своего времени, и его труд не может не нести на себе отпечатка эпохи. Понимание прошлого, в конечном счете, определяется исторической ситуацией, в которой историк творит. Меняется перспектива, смещается точка отсчета, и история приобретает иной облик, получает новую оценку. Это переосмысление в той или иной степени затрагивает весь исторический процесс при этом обновляется идейно-теоретический арсенал исторической науки. Новые методологические ориентиры смещают самые интересы историков, ставят ученых перед новыми проблемами, меняют ракурс рассмотрения старых проблем. На примере данного исследования мы попытались посмотреть, как взаимосвязаны между собой такие категории, как пространство и время. С. Дали в картине «Упорство памяти» дал свое видение хронотопа и спустя 20 лет проинтерпретировал его: «Мои растекшиеся часы - это не только фантастический образ мира; в этих плавленых сырах заключена высшая формула пространства-времени. Этот образ родился вдруг, и, полагаю, именно тогда я вырвал у иррационального одну из его главных тайн, один из его архетипов, ибо мои мягкие часы точнее всякого уравнения определяют жизнь: пространство-время сгущается, чтобы, застывая, растечься камамбером, обреченным протухнуть и взрастить шампиньоны духовных порывов - искорки, запускающие мотор мирозданья»[22].

Примечания

1. Миллер А.И. Предисловие // Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М., 2003. С. 10.
2. Саид Э.В. Ориентализм. Западные концепции востока. Санкт-Петербург. 2006. С. 8.
3. Недавнюю дискуссию об ориентализме применительно к русскому материалу см. Adeeb Khalid, Nathaniel Knight, Maria Todorova. “Ex Tempore: Orientalism and Russia”, Kritika, 1(4), 2000, 691-728. Участники этой дискуссии использовали понятие ориентализма в более обычном смысле внешней колонизации Востока Российской Империей.
4. Dickinson, Sara. Russia’s First «Orient»: Characterizing the Crimea in 1787 // Kritika: Exrations in Russian and Eurasian History 2002. Vol. 3. No. 1. P. 3-25.
5. См.: Маловичко С.И. Историография как "участок памяти" (lieux de memoire): евроцентристские конструкты и следы социальной памяти в исторических нарративах // Ставропольский альманах Российского общества интеллектуальной истории. Вып. 5.
6. Carlos T. Jacques. From Savages and Barbarians to Primitives: Africa, Social Typologies and History in Eighteenth-Century French Philosophy // History and Theory. 1997. Vol. 36. No. 2. May. P. 190-215.
7. Филипповский Е. Краткое историческое и хронологическое описание жизни и деяния Великих Князей Российских, Царей, Императоров и их пресвятлейших супруг и детей. В 2 ч. Ч. 1. М., 1805. С.149.
8. Устрялов Н.Г. Русская история. В 2Ч. Ч1СПб.б.г.С. 112, 384.
9. Терские ведомости 1884 № 2 от 5 января.
10. Бентковский И. В. Одна из причин задерживающих развитие конноводства в Больше-Дербентовском улусе. // Сборник статистических сведений о Ставропольской губернии. Вып. 1. Ставрополь, 1868. С. 5.
11. Бентковский И.В. Историко-статистическое обозрение инородцев – магометан, кочующих в Став. губ. Ставрополь, 1883. С. 36.
12. Там же.
13. Там же. С. 89.
14. Бентковский И. В. Женщина калмычка Большедербентовского улуса //Сборник статистических сведений о Ставропольской губернии. Вып. 3. Ставрополь, 1870. С. 112.
15. Дубова Я. П. Быт калмыков Ставропольской губернии до издания закона 15 марта 1892 г. Казань, 1898. С. 9.
16. Там же. С. 238.
17. Adas, Michael. Contested Hegemohy: The Great War and War and Afro-Asian Assault on the Civilizing Mission Ideology //Journal of World Histori. 2004. Vol 15. No. 1. March. P 31.
18. Фарфаровский С. В. Трухмены. Казань, 1911. С.1.
19. Фарфаровский С.В. Народное образование среди калмыков Большого Дербета в связи с их бытом и историей //Журн. Мин. народн. просв. С. 202.
20. Фарфаровский С. В. Ногайцы. Тифлис, 1909. С. 23.
21. Прозрителев Г.Н. Военное прошлое наших калмыков. Вып.3. Ставрополь, 1912. С.3.
22. Большой психологический словарь. Сост. Мещеряков Б., Зинченко В. // http://vocabulary.ru/dictionary/30/