Новая локальная история
 сделать стартовой
  в избранное
  написать нам
Новости
Архив новостей
Наша хроника
Деятельность Центра
Состав Центра
Интернет-конференция
Книжная полка
Сельская история
Интеллектуальная история российской провинции
История пограничных областей
Устная история
В помощь учителю
Гостевая книга
Полезные ссылки
О сайте
Rambler's Top100


Рейтинг@Mail.ru  

 

Межвузовский научно-образовательный центр
«НОВАЯ ЛОКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ»
Ставропольского государственного университета
Российского государственного аграрного университета
- МСХА имени К.А. Тимирязева


The Academical-Educational Center «New Local History»
The Stavropol State University (Stavropol)
The Russian State Agrarian University (Moscow)
: . ПЯТИГОРСК-2008

"НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ В ПРОБЛЕМНОМ ПОЛЕ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ИСТОРИИ"
Список докладов



С.И. Маловичко (г. Москва)
ГОСУДАРСТВЕННАЯ ИСТОРИЯ В СИТУАЦИИ (ПЕРЕ)ОСМЫСЛЕНИЯ


Некогда классическая европейская историческая наука рождалась под символами европейских наций и империй. Время конца XVIII – первой половины XIX в. было решающей фазой утверждения европейского государства – нации и национальные идеи насыщались историческими традициями, поддерживавшими конструируемый национальный миф. Историки обращались не только непосредственно к государственной истории1, но искали древние преднациональные мифы и народную историю, которые, как считалось, обеспечивали идеологический фундамент национального строительства2.
Именно представители исторического романтизма первой половины XIX в. начали выполнять задачу создания национально-государтвенной истории. В романтической конструкции прошлого и стал впервые появляться коллективный исторический герой – нация. Нация начинает играть роль главного субъекта истории. Поиск объясняющих моделей национальной истории привел к генерализации и антропоморфизации больших социальных общностей, в том числе наций, кроме того последнюю не только в нарративной риторике, но и в аналитике начинают описывать как личность3.
Такие истории, представлявшие из себя стройные, четко выстроенные хронологические конструкции воображаемого единства европейских государств-наций и больших империй, успешно усваивались посредством чтения и/или образования и превращаясь в сознании в историческую “действительность”. Несмотря на различия в языках, в христианских конфессиях и даже религиях, территориальные споры и неразрешенность многих других проблем национально-государственные истории связывали “свои” народы невидимыми связями, а чаще просто “общей исторической судьбой”. Показательными в этом плане явились истории немецкого самосознания и русского (великорусы, белорусы и малорусы) единства.
Национально-государственные истории смело присваивали не только “свои” этнические пространства, но и пространства иных народов. “Взглянем на пространство, - писал Н.М. Карамзин, - сей единственной Державы (Российской империи. – С.М.): мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею, господствуя от Тибра до Кавказа, Эльбы и песков Африканских. Не удивительно ли, как земли, разделенные вечными преградами естества, неизмеримыми пустынями и лесами непроходимыми, хладными и жаркими климатами, как Астрахань и Лапландия, Сибирь и Бессарабия, могли составить одну Державу с Москвою?”4 Эту традицию успешно продолжают и авторы новейших учебников по истории государства, рассказывающие, что сейчас (учебник издан в 2003 г.) границы нашей страны протянулись от Тихого океана на востоке до Карпатских гор (!) на западе5.
Сам по себе рассказ, как и национальный исторический нарратив, – поиск идентичности. Строительство национальной идентичности в претендующем на научность историческом нарративе, отличается от других форм исторического изложения своей последовательностью и логикой. Однако нарратив - это субъективное строительство идентичности. Акт повествования, по крайней мере, частично, ответ на потребности настоящего и он мотивируется сознательным или бессознательным желанием к (пере)установлению непрерывности между настоящим и прошлым6.
Национальная идентичность в текстах государственной истории не может быть выстроена без вычленения “своего” народа из окружения иных народов. Например, Франсуа Гизо старался показать “превосходство” цивилизации во Франции над Англией, Германией, Италией и Испанией. Только французы, по его мнению, смогли воплотить в своей “физиономии” (une physionomie) лучшие черты просвещенного человечества, поэтому такая “физиономия” больше нигде не встречается7.
Русским историкам было легче противопоставить “развитое своё” “отсталости чужого”, так как Россия в меньшей степени, нежели другие европейские государства была окружена, как тогда считалось, “историческими” народами. Поэтому Н.Г. Устрялов с легкостью замечал, что Россия была окружена “с севера, востока и юга полудикими племенами”8. Эту мысль затем повторяли все историки. С.М. Соловьев, указывал, что одним из главных явлений русской истории была “постоянная борьба со степными варварами”9. В.О. Ключевский отмечал, что восточный славянин оказался “среди соседей, чуждых по происхождению и низших по развитию”10. При этом надо учитывать, что историки писали так об исторических «соседях», которые уже оказались в составе Российской империи.
Государственные истории, создававшиеся в Европе, несмотря на манифестируемую рациональность, не были свободны от провиденциального взгляда на движение истории. Предлагавшаяся европейской классической историографией модель государственно-национальной истории позволяла немецким, британским, французским, русским и др. авторам использовать историографическую практику тотального присвоения истории одному народу или имперскому духу.
Следует признать, что славяно-русский исторический нарратив, рисующий национальную драму, защищал русскую идентичность. Героями такой национальной истории были не народы России; главным героем был русский народ (великороссы, малороссы и белорусы). Российской историографии, пока ещё незнакомы “коллективные” истории полиэтничной России. Даже в наши дни авторы учебников по российской истории называют народы, потомки которых проживают в Российской Федерации – врагами (“постоянные и очень опасные соседи”), мешавшими успешному развитию русской государственности11. Автору этих строк уже приходилось писать, что метанарративный стиль русской государственной истории это “рассказ мастера”, где главный герой боролся за своё национальное государство, в тяжёлой борьбе он на время склонил голову перед степными пришельцами с Востока, затем, одолев их, прибрал восточные земли себе.
Уже в первой половине XIX в. в русском историческом нарративе утверждается схема “опустошения и возрождения”. Поэтому в качестве генерализации стала выступать соответствующая этой исторической драме метафора Феникса. Могучий герой – русский народ наряду с другими “развитыми” европейскими соперниками наделялся правом распространять свои поселения там, где жили “низшие по развитию” народы. Герой – народ и рассказчик (историк), как представитель этого народа, оказались тождественны друг другу. Вот почему рассказчик позволял себе сопереживать вместе с ним. Парадигматическая, как впрочем, идеологическая и националистическая установки делали (и делают) границу научности/околонаучности довольно проницаемой, в силу заложенных в них противопоставлений “чужому” (другим обществам, культурам, классам и т.д.)12.
Читателю государственной истории (а им чаще всего был школьник и студент) предлагалась лишь пассивная работа – потребление готовой информации об исключительной древности их народов-государств и враждебности, якобы присущей странам-соседям, а также стратегическим соперникам. К сожалению, даже новейшие учебники по российской истории несут на себе эту печать и, более того, некоторые этносы Российской Федерации изображаются не просто враждебными русским, но вообще не имевшими нормального человеческого облика (каннибалами)13.
Понимание ограниченности национально-государственной истории появилось за долго до критики исторического метанарратива постмодерном. В начале 20-х гг. XX в. Энри Пиренн указывал, что в любой национальной истории отсутствует беспристрастность, более того, в ней присутствует зло для “других” и это “зло заключается в духе односторонности” (le mal g?t dans l’esprit d’exclusivisme)14. Однако настоящую перспективу изменения традиционной историографической культуры историки увидели в 60-х гг. XX в., когда их перестала удовлетворять политическая история, и исследования в проблемных областях социальной истории стали пониматься как оппозиция истории политической. Теперь ученые пытались проследить исторические опыты обычных людей, исключённых из национальной политики или государственной деятельности. Социальные историки, вместо традиционной сосредоточенности на национальных символах, направили внимание на маргинальные общественные проявления, на субкультуры, а также на людей, единственный вклад которых в историю состоял из того, что они родились и жили “неприметной” жизнью. Инвалиды и представители угнетённых национальных меньшинств становились вполне законными, если не привилегированными предметами изучения: они легко затмили военных героев и даже идеологических основателей наций.
Социальные историки всё больше разочаровывались в макроистории, в историческом метанарративе, а значит и в глобальных теориях, на которые исторический метанарратив ориентировался. Таковыми были не только позитивизм или марксизм, но и другие концепции социальной науки модерна, в том числе, теория модернизации. Исследователи все смелее заимствовали приемы антропологии и откликнулись на призыв Клиффорда Гирца: не искать мертвый стереотип - “Человека с большой буквы”, ради которого принесли в жертву реальное существо, “с которым сталкиваемся в действительности, - человека с маленькой буквы”. По мнению Гирца, культура – это не культы и обычаи, а “структуры смысла, с помощью которых люди придают форму своему опыту”. Поэтому, даже политика – это не перевороты и конституции, а одно из основных поприщ на котором публично раскрываются культурные структуры15.
Изменения в историографии привели к появлению сначала “новой социальной истории”, за которой последовала и “новая культурная история”. Складывающаяся новая историографическая культура, проявила интерес к любой человеческой деятельности как альтернативы социально-политически направленному историописанию, что не могло оставить неизменным отношение исследователей к государственной истории, тем более, что такая история уже стала объектом критики постмодерна.
В 70-х гг. Жан-Франсуа Лиотар подчеркивал, что “постсовременное знание не является исключительно инструментом властей. Оно также оттачивает нашу чувствительность к различиям и усиливает нашу способность выносить взаимонесоразмерность”16. Действительно, для понимания ситуации, в которой находится историческая наука, много сделали философы и историки постмодерна. Однако они изучали историографические традиции не с целью реконструкции их воображаемых концепций, а для того, чтобы деконструировать исторический дискурс и стратегии доминирования в этом дискурсе. Тем самым они сорвали маску научной строгости с современной историографии, представив ее наивной относительно своих собственных концептуальных оснований. Например, Мишель Фуко интересовался риторическими стратегиями, которые притязали на истину и пришел к выводу, что на самом деле они сводились к играм в истину17. Следует учитывать, что постмодернистская точка зрения также оказалась ограниченной, так как не смогла поддержать свое существование среди деконструированного исторического дискурса и институциональных форм дисциплины, превращенных в хаос. Обнажив слабость историографии, постмодерн не продумал рецепта укрепления ее состояния.
Ранее ориентированные на сбор фактов историки, предполагали, что есть только одно национально-государственное прошлое, которое следует открыть. Историзм предлагал особую технологию исторического познания, связанного с потребностями историографии модерна. Историки выстраивали национальную идентичность таким образом, что создаваемая конструкция позволяла смотреть на истоки и переломные этапы исторического пути государства как на детерминанты его нынешней идентичности. Поэтому, заслугой постмодерна можно признать то, что он показал - историческое прошлое известное нам не одно и оно является риторическим конструктом настоящего. Поэтому образы, а не события становятся объектами изучения историков пост-постмодерна.
Дисциплинарная история отказывается от сдерживавших ее развитие рамок политической истории, которая на протяжении эпохи модерна выступала как главная опора истории. Ее хронология, построенная на основных событиях строительства государств-наций, предстает лишь как одна из многих возможных схем, каждая из которых могла бы организовать историческое время по-своему. Начинают трансформироваться даже базовые “факты”, на которых покоится та или иная национальная идентичность. Например, появилось предложение о пересмотре устоявшегося базового события национальной истории США. Им является гражданская война 1861 – 1865 гг. Сейчас, в эпоху признания множественности культур, мультикультурализма, историки предлагают расширить хронологические рамки явления, которое теперь может называться “Эрой расового насилия 1854 – 1877 гг.”18
Изучение культурных структур позволило историкам поставить вопрос о концептах: “общество”, “идеология”, “демократия” и/или “суверенная демократия”, “территория”, “нация ”, “государство” и т.д. и предположить, что эти ключевые слова являются участками идеологической борьбы и зависят от социально ориентируемых акцентов, т.е. они ничто иное, как символы. Их оттенки, различия и границы активно создаются людьми и именно они управляют символами, которые помогают упорядочить наши знания, обеспечить познавательную карту, но, кроме того, они и результат борьбы за власть над символами отдельных социально ориентируемых акцентов.
“Культурный поворот” в историографии предоставил возможность не только иначе посмотреть на проблемы “нации” и “государства” (находя в них определенные культурные конструкции), но и обратить внимание на локус, который уже представлялся не только “территорией” и не только “обществом”, но “окружающей средой”, “пространством”, “пейзажем” и т.д. Пространство и пейзаж не существуют помимо человеческой культуры, они изобретены человеком, который строил пространственную идентичность для определенного локуса, места проживания, отдыха и иных своих действий. Именно таким образом, появлялся местный или национальный стереотип.
Разговор о кризисе, в котором оказалась традиционная государственная история должен учитывать еще один важный фактор актуальной социокультурной ситуации – это кризис классической европейской модели образования. Зародившаяся в эпоху Просвещения с ее культом разума и знаний, сначала национальная, а затем и государственная история были встроены в эту модель образования и они не могли обойтись друг без друга. Сегодня европейские, в том числе российские, и американские образовательные структуры все больше манифестируют задачи построения постклассической образовательной модели. Как отмечает Н.М. Мухамеджанова, современная культура – “это прежде всего массовая культура, которая создается средствами массовой информации. Она “мозаична”, фрагментарна, не формирует универсального, объемного образа мира. Поэтому задачи образования сегодня, когда оно теряет статус единственного источника информации, - научить ориентироваться в этом разноречивом потоке информации, вырабатывать критическое отношение к ней, формировать объемный, целостный образ мира, препятствовать процессам стандартизации, унификации личности, порождаемым массовой культурой”19.
Специалисты в области философии образования указывают, что новая модель образования должна производить специалистов чувствительных к культурному и социальному разнообразию20. Большая роль в этом процессе отводится гуманитарной составляющей современного образования, которая обязана помогать идентифицировать “свое” вместе с “другими”, прививать ценности, помогающие видеть в других культурах не “случайные недоразумения” и потенциальных врагов, а подтверждение многоликости человечества21. Поэтому, как справедливо пишет М.Ф. Румянцева: “…Государство перестает быть универсальным субъектом исторического процесса и силу этого не может уже в полной мере обеспечить идентификацию индивидуума в историческом пространстве за счет создания метанарративов национально-государственного уровня”22.
Сегодня историография уделяет все меньше внимания государственным историям, которые не могут быть неконфликтными для соседей и, неслучайно, ученые заявляют, о том, что нынешние реалии уже не соответствуют идее национального прошлого23. Дисциплинарная историография формулирует задачу выхода исследований за национальный, узко государственный уровень. Неслучайно, даже раздаются призывы “спасать историю от нации”24. Усиливающаяся перспектива глокальности, как пишет Йорн Рюзен, заставляет рефлексировать о том, что мы не только части наций, но принадлежим всему человечеству. Исторические опыты, отрицающие универсальную законность категории человечества, лишающие других равного статуса, противоречат основам современного общества и целостности истории. Немецкий историк указывает, что традиционная история, служащая основанием здания нации становится опасна25.
Социокультурная злободневность конца XX – начала XXI в. предлагает новые исследовательские области постэтатизма. Новая историографическая культура способствует тому, что историки пытаются полностью изменить направленность традиционной истории государства-империи, которая ранее строила свой рассказ в направлении от метрополии к колониальной периферии. Теперь объектами изучения становятся провинциальные актеры исторической драмы, которые сопротивлялись давлению империи, или приспосабливали власть под свои политические, экономические, социальные и культурные нужды26. Интерес к субъективности в истории способствует росту заинтересованности историков в изучении проблем конструирования национальной истории и коллективной памяти, разработке теоретического фундамента устной истории27.
С другой стороны, заметно желание господствующих властных структур повторно сформировать набор исторических отношений между национальными, государственными и глобальными пространствами. Последнее явление отмечается в современной российской практике контроля власти над созданием новых учебников по истории России. Перед лицом тревожных пространственно-временных изменений находит отклик в некоторых общественных кругах и традиционная имперская идеология известная как “евразийство”. Однако новые-старые “объединяющие” исторические нарративы мало учитывают современную множественность индивидуальных и коллективных интересов, основанных на альтернативных идеологиях и историях. Те, кого русские “евразийцы” пытаются втиснуть в “своё” евразийское пространство в качестве “младших братьев” (например, казахи) вполне трезво отмечают, что эта русская идея в своей основе имеет традицию западного колониализма28.
В противовес имперской идее появляется вполне академический проект “Центральная Евразия”, который не признает “своим” пограничье западной культуры - исконно русское европейское пространство, но включает в свое поле, наряду с народами Востока, частично вестернизированные Российской империей и Советским Союзом народы Поволжья, Кавказа и др. В отличие от русский идеи “Евразии” (с ее традиционным политическим контекстом) новый проект не ставит политику во главу иерархии, а указывает на два важных свойства этого суперрегиона: географию и культуру 29.
Итак, историческое знание любой национальной культуры изначально, в той или иной степени, конфликтно по отношению к соседним народам и их собственным представлениям о национальной идентичности. Даже легитимизация “межнациональных” (российская история, или история Евразии), континентальных (история Европы, история Латинской Америки и т.д.) или всемирных историй не устраняют конфликтность. Многие страницы истории, признанные “своей” культурной памятью за базу национальной идентичности не могут не противоречить базовым конструктам “чужой” исторической памяти, равно как и собственной истории, но написанной представителем “чужой” нации (и еще хуже соседней). Следует присоединиться к тем исследователям, которые справедливо признают, что само государство как субъект истории совсем отрицаться не может, но его изучение должно проводиться в широком контексте (которого не знала национально-государственная история) – это культурный контекст, глобальная, транснациональная и компаративная истории30. Остается добавить, что только в рамках “экстравертной”, открытой модели исторического знания возможно представление о коллективной истории; только в рамках такой модели возможно формирование исторической памяти, в которой базовые конструкты национальной идентичности покоятся не на конфликтах, а на диалоге.

Примечания


1. См.: Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. 1-12. СПб., 1816-1829.
2. См.: Полевой Н.А. История русского народа. Т. 1-6. М., 1829-1833.
3. Савельева И.М., Полетаев А.В. История и интуиция: наследие романтиков. Препринт WP6/2003/06. М.: ГУ ВШЭ, 2003. С. 21-28.
4. Карамзин Н.М. История государства Российского. В 12 т. Т.1. М.,1989. С.15.
5. См.: Сахаров А.Н., Буганов В.И. История России с древнейших времен до конца XVII века: Учеб. для 10 кл. общеобразоват. учреждений / Под ред. А.Н. Сахарова. М.: Просвещение, 2003. С. 6.
6. Rimmon-Kenan, Shlomith. The Story of “I”: Illness and Narrative Identity // Narrative. 2002. Vol. 10. No. 1. P. 11-12, 15-16.
7. См.: Guizot, Fran?ois. Histoire de la Civillisation en France Depuis la Chute de l’Empire Romain. 4 t. En 2 Vol. 3-e ?d. T. 1. Bruxelles, 1845. P. 13-14.
8. Устрялов Н.Г. Русская история. В 2 ч. Ч.1. СПб., б.г. С.112, 384.
9. Соловьев С.М. История России с древнейших времён // Соловьев С.М. Сочинения. В 18 кн. Кн.1. М. : Голос,1993. С.14-15.
10. Ключевский В.О. Русская история: Полный курс лекций в трёх книгах. Кн.1. М.: Мысль,1993. С. 9-17.
11. См.; например: Сахаров А.Н., Буганов В.И. История России с древнейших времен до конца XVII века. С. 6-7.
12. См.: Маловичко С.И. Историография как “участок памяти” (lieux de memoire): евроцентристские конструкты и следы социальной памяти в исторических нарративах // Ставропольский альманах Российского общества интеллектуальной истории. Вып. 5. Ставрополь, 2004. С. 43-44.
13. См.: Преображенский А.А., Рыбаков Б.А. История Отечества. Учеб. для 6 кл. общеобразоват. учреждений. М.: Просвещение, 2006. С. 87-91.
14. Pirenne, Henri. Discours prononc? ? la S?ance d‘ouverture du Ve Congr?s International des Sciences Historiques, le 9 avril 1923. Bruxelles, 1923. P. 12-13.
15. Гирц, Клиффорд. Интерпретация культур. М.: РОССПЭН, 2004. С. 64, 363.
16. Лиотар, Жан-Франсуа. Состояние постмодерна / Пер. с франц. Н. А. Шматко. СПб.: Алетейя, 1998. С. 12.
17. См.: Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996.
18. Pencak, William. The American Civil War Did Not Take Place: with apologies to Baudrillard // Rethinking History. 2002. Vol. 6. No. 2. June. P. 217-221.
19. Мухамеджанова Н.М. Философия образования // Социально-гуманитарное и политическое образование / http://www.humanities.edu.ru/db/msg/28691/
20. См; например: Donald, James. Internationalisation, Diversity and the Humanities Curriculum: Cosmopolitanism and Multiculturalism // Journal of Philosophy of Education. 2007. Vol. 41. No. 3. P. 289-308.
21. См; например: Jollimore, Troy & Barrios, Sharon. Creating Cosmopolitans: the Case for Literature // Studies in Philosophy and Education. 2006. Vol. 25. No. 5. P. 363-383.
22. Румянцева М.Ф. Новая локальная история в проблемных полях современного гуманитарного знания // Междисциплинарные подходы к изучению прошлого: до и после «постмодерна». М.: ИВИ РАН, 2005. С. 132.
23. Буллер, Андрей. О (нe)возможности познания исторической истины // Логос. 2001. № 5-6 (31). C.112-131.
24. McKeown, Adam. Rethinking American History in a Global Age // Journal of World History. 2004. Vol. 15. No. 3. P. 398.
25. R?sen, J?rn. Mourning by History – Ideas of a New Element in Historical Thinking // Historiography East and West. 2003. Vol. 1. No 1. P. 13-38.
26. См.: Burton, Antoinette. Not Even Remotely Global? Method and Scale in World History // History Workshop Journal. 2007. Vol. 64. No. 1. P. 323-328.
27. См.: Thomson, Alistair. Four Paradigm Transformations in Oral History // Oral History Review. 2007. Vol. 34. No. 1. P. 49-70.
28. См.: Khidirbekughli, Doulatbek. Mysterious Eurasia: Thoughts in Response to Dr. Schoeberlein // Central Eurasian Studies Review. 2004. Vol. 3. No. 1. P. 4.
29. См.: Gleason, Gregory. The Centrality of Central Eurasia // Ibid. 2003. Vol. 2. No.1. P. 2-5.
30. См.: Parthasarathi, Prasannan. The State and Social History // Journal of Social History. 2006. Vol. 39. No. 3. P. 772-773.

 
 
 
© РНОЦ "Новая локальная история" СГУ - РГАУ МСХА им. К.А.Тимирязева, 2003
При использовании информации ссылка обязательна!